Пережидая непогоду и блуждая от нечего делать рассеянным взглядом по полкам, мой друг узрел старинную книгу, лежавшую под увесистой кипой таких же источенных молью и временем изданий. Не знаю, чем она ему приглянулась, но, когда продавщица с недовольной миной вытащила ее на свет божий, Сурен, сдунув пыль с обложки, растерянно взглянул на меня. То было прижизненное издание книги Павла Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина»…
Узрев знак свыше, мой друг купил этот экземпляр и подарил мне с напутствием – написать задуманный мною роман. Совпадение и в самом деле было столь удивительным, что я, как говорится, без промедления «схватился за перо». А вот что из-под него вышло – судить вам, любезный читатель.
В заключение не могу не выразить свою горячую признательность одному из столпов российского телекома, моему другу Ваагну Мартиросяну, который, будучи «пушкинцем» не на словах, а на деле, засучив рукава, взял и издал этот роман.
Пролог
Земного рая нет <…> зато земного ада – сколько угодно… Речь идет именно и только об этом: о степени удаленности от ада.
29 января 1837 года. Санкт-Петербург
Дом Волконских на Мойке. В гостиной друзья Пушкина. Кто-то из них тихо переговаривается. Кто-то молчаливо ходит из угла в угол. А кто-то задумчиво смотрит в окно. В кабинете, за стенкой, умирает раненый поэт. Приоткрыв дверь в буфетную, оттуда выглядывает Вяземский.
– Морошки, он просит немного морошки, – говорит князь стоящим там людям.
Те оглядываются по сторонам.
– Да где же прислуга? – вопрошает пожилая дама.
– Она, верно, сбилась с ног, – вздохнув, отвечает мужчина в углу.
– Уж проще самому сходить, – восклицает в сердцах Вяземский и, набросив шубу, спешит на улицу.
– Скорее отвесьте мне немножко морошки! – войдя в ближайшую лавку, кричит он с порога. Продавец в пятнистой рубахе бросается исполнить приказ.
– Ну же, ну же! – постукивая тростью по прилавку, погоняет его Петр Андреевич.
Получив морошку, он торопится на улицу, но не успевает сделать и пары шагов, как его окликают из вставшей вдруг рядом кареты:
– Петр Андреевич!
Из нее, кряхтя, вылезает дородный мужчина и бросается к князю с поспешностью, которая никак не вяжется с его размерами.
– Как там Пушкин-то? – спрашивает он. – Все только об этом и говорят!
– Плохо, граф, плохо, – горестно вздохнув, отвечает Вяземский, – боюсь, что мы его теряем. Бредит… Давеча сказал Далю, что будто лазят они вдвоем по книгам и полкам. Каково? А мне нарассказал такого, что кому повтори – никто не поверит! А еще… – Князь оглядывается и переходит на доверительный шепот. – А еще сердоликовый перстень Воронцовой, с которым он не расставался, исчез! Хотя Данзас утверждает, что, когда Пушкин принимал пистолет, он был! А когда Пушкин упал, тот словно испарился!
– Поди закатился куда при падении… в снег…
– Исключено! Пушкин и сам с трудом снимал его с пальца.
– Дела! – разведя руки, печально вздыхает граф и, качая головою, возвращается к карете, а князь, подкинув на плечах сползшую шубу, продолжает свой путь…
Двумя днями раньше. Санкт-Петербург, Черная речка
Скорей бы уж! Скверно на душе. Скверно и пусто. Такое ощущение, словно нет ее и в помине, этой самой души. Впрочем, а что же тогда обдирает внутри своим шершавым языком стылый январский ветер?
Подошел Данзас и спросил, верно ли выбрано место. Спокойный, только чуть сглатывая слова. И бледный. До синевы.
Он только махнул рукой:
– Ca m`est fort égal, seulement tachez de faire tout cela plus vite. (Мне это решительно все равно, только, пожалуйста, делайте все поскорее.)
Данзас дернул плечом и вместе с виконтом принялся утаптывать снег; в сосняке его намело по колено.
Раньше все было по-другому. Было ощущение жизни, хотя бы и на волоске, на кончике шпаги иль пистолетной «собачки». Оттого оно и было ярким, обжигающе-полным. Его хватало на всю следующую жизнь, до новой стычки, схватки. До новой встречи со смертью. А может, с жизнью? Впрочем, скорее с самим же собой. Когда не остается ничего лишнего. Когда все честно, без недомолвок, приукрас или мучительных недооценок. Когда наступает время без времени.