Моя бабушка боготворила моего деда, по крайней мере, так все говорили. Когда я была маленькой, я считала его героем, и я полагаю он им действительно был, больше, чем кто-либо в Грисвольде, не считая тех, кто воевал. Я хотела быть на него похожа, но после нескольких лет, проведенных в школе, я об этом забыла. Мужчины были врачами, женщины — сестрами; мужчины — герои, а кем могли стать женщины? Они сворачивали бинты, вот и все, что можно сказать на эту тему.
Рассказы моей матери и теток о нем отличались от бабушкиных, хотя они ничего не рассказывали в ее присутствии. Их истории в основном касались бешеного характера дедушки. Когда они были девочками, стоило им приблизиться к тому, что по его мнению выходило за грань приличия, как он грозился их выпороть, хотя никогда этого не делал. Он считал себя мягкотелым, потому что не заставлял своих детей сидеть на скамейке все воскресенье напролет, как делал его отец. Мне было очень трудно связывать воедино эти истории, особенно, глядя на хрупкого старика, которого нельзя беспокоить во время послеобеденного сна и которого надо оберегать как часы и статуэтки.
Моя мать и бабушка ухаживали за ним так же, как и за мной, деятельно и тщательно следя за тем, чтобы не возникало грязи, правда с большим удовольствием. Возможно, держать его, наконец, под своим контролем было для них удовольствием. На похоронах они много плакали.
Моя бабушка удивительно держалась для женщины своих лет: мне все об этом говорили. Но после смерти дедушки она начала дряхлеть. Так сказала моя мать, когда ее приехали навестить сестры. Обе они были замужем, таким образом они и выбрались из Грисвольда. Я тогда уже училась в старшем классе и не околачивалась на кухне так часто, как раньше, но однажды я на них набрела, и увидела, как все трое смеялись, давясь беззвучным смехом, как будто в церкви на похоронах: они знали, что святотатствуют и не хотели, чтобы бабушка их услышала. Вряд ли они меня заметили, так они были поглощены своим смехом.
— Она не давала мне ключ от дома, — рассказывала моя мать. — Думала, я его потеряю. — Все опять засмеялись. — На прошлой неделе она наконец дала мне один ключ, и я уронила его в вентиляционную трубу. — Они вытирали глаза, измученные как после пробежки.
— Глупость, — сказала моя тетя из Уиннипега. Моя бабушка называла так все, чего не одобряла. Я никогда не видела, чтобы моя мама так смеялась.
— Не обращай внимания, — сказала мне моя тетя.
— Либо смеяться, либо плакать, — сказала моя другая тетя.
— Либо смеяться, либо спятить, — уточнила моя мать, привнося легкое чувство вины, как она это всегда делала. Это их отрезвило. Они знали, что жизнь моей матери, вернее ее отсутствие, позволяла им иметь свою.
После этого моей бабушке стало отказывать чувство равновесия. Она взбиралась на лестницу или стулья, чтобы снять вещи, которые были слишком тяжелы для нее, и падала. Обычно она делала это в отсутствие матери, и моя мать, возвращаясь, обнаруживала ее распростертой на полу в осколках китайского фарфора.
Затем бабушка стала терять память. Блуждала ночью по дому, открывая и закрывая двери, пытаясь найти дорогу обратно к себе в комнату. Иногда она не могла вспомнить, кто она такая и кто такие мы. Однажды она страшно меня напугала, при свете дня войдя на кухню, где я после школы готовила себе сэндвич с ореховым маслом.
— Мои руки, — сказала она. — Я их где-то забыла и теперь не могу найти. — Она держала руки на весу, беспомощно, как будто не могла ими пошевелить.
— Они там где надо, — сказала я. — На плечах.
— Нет, нет, — сказала она нетерпеливо. — Эти не годятся. Другие, мои старые, которыми я трогала вещи.