Выбрать главу

– Ну что ж, все ваши замыслы совпадают с направлением работы моей лаборатории. – Его большой рот вдруг весь сразу выстроился в улыбку, которая сделала Ренча похожим на куклу из театра Образцова. – У меня складывается впечатление, что мы, как говорится, споемся. В общем, я вас беру.

И он начертал на моих бумагах длинную и замысловатую резолюцию, разобрать которую я не смог, ибо почерк у Ренча был таков, что каждую буковку приходилось разгадывать, как ребус.

Я вернулся к доброжелательной кадровичке, и она, просияв, поздравила меня с успехом и подсказала, что и как надо писать в бумагах, которые необходимо заполнить.

Когда через месяц, отгуляв положенный мне после диплома отпуск, я пришел в институт, меня встретили там как некое чудо. Стоило мне назвать кому-нибудь свою фамилию, и я тут же слышал:

– Ах, тот самый Булавин!

– Какой «тот самый»? – спросил я в первый раз.

– Как же! Тот самый, который привел в восторг Ренча. Он ведь о вас всем уши прожужжал.

– Марк Ефимович, видимо, человек излишне эмоциональный.

– В общем-то да. Но обычно у него преобладают отрицательные эмоции…

Впрочем, сам Ренч встретил меня довольно тускло, даже упрекнул:

– Что-то вы долго отдыхали.

– Ни дня сверх того, что положено.

– Ну ладно. Придется пока заняться вот этим. – Он сунул мне какую-то папочку. – Сами разберетесь. Тут дело даже слишком простое. «Мелочевка», как говорят ваши старшие товарищи. – И он вдруг закричал визгливо: – «Мелочевка»! Противное словечко, но точно сказано. У нас, видите ли, есть план, как в любой утильной конторе! И мысли наши должны бежать строго по плановому руслу. В общем, пока придется заняться этим. Так сказать, тема, спущенная сверху. Если что будет непонятно, приходите. Кстати, вот мой домашний телефон. Звонить можно в любое время – с восьми утра и до двенадцати ночи. Когда я не сплю, я всегда работаю. У меня, видите ли, такое устройство, что я не служу в математической конторе, а живу в математике. Вам понятна разница?

Я кивнул и ушел, несколько опешивший от его крика и от брюзгливого тона.

Лишь позднее, когда я больше узнал шефа и начал понимать его, мне стало ясно, почему он так говорил со мной в первый мой рабочий день.

Темы, «спущенные сверху», его постоянно бесили. Он называл их: «Дороги, которые за нас выбирают». Он же был глубоко убежден, что ученый, особенно математик, как и поэт, должен вкладывать свои мозги только в ту сферу, «куда влечет его свободный ум», а всякое подхлестывание его к «нужным неизвестно кому и зачем темочкам» считал «насилием над разумом».

Надо сказать, что чаще всего гневался Ренч не по делу, В основном лаборатории никто не мешал строить работу так, как хотел он, завлаб. Но иногда у начальства возникала необходимость подключить нас к чужим исследованиям. И нетрудно было понять, как и почему это происходило.

Наш институт занимается широким кругом проблем, связанных с внедрением математики в различные гуманитарные науки. Однако большинство секторов волей-неволей жалось к экономике, стыковка которой с математикой произошла давно, давно уже дала ощутимые и серьезные результаты. Там трудами нескольких поколений ученых были проложены надежные и хорошо освоенные дороги мысли, и двигаться по ним хорошо, удобно, ибо добавлять кое-какие детали к уже созданному предшественниками, удлинять проложенную кем-то дорогу куда проще, чем прокладывать свою в совершенно еще неведомом направлении.

Мы же занимались как раз этим. Точнее – пытались нащупывать методы оптимизации социологических исследований, а если шире – вообще социологии. Впрочем, Ренча и такая формулировка не устраивала. Он смотрел на нашу работу гораздо шире и замахивался на большее. По его мнению, математика должна со временем «оптимизировать» всю жизнь общества и даже вообще всю жизнь человека. А в доверительных беседах с нами, сотрудниками, и в узком кругу ближайших друзей Ренч иногда позволял себе и вовсе романтические высказывания. Он говорил, что, в конечном счете, задача нашего направления, все более отчетливо вырисовывающегося в мировой науке, – создание «формулы человеческого счастья».

При этом Ренч любил ссылаться на Льва Толстого. Портрет классика висел в лаборатории, и цитата под ним была одной из любимых мыслей завлаба: «Самая трудная наука – жить в мире с самим собой и с окружающими».

И Ренч считал, что мы своими исследованиями приближаемся к тому, чтобы решить проблемы «самой трудной науки». Ради этого Ренч, начинавший когда-то как блестящий алгебраист, бросил чистую науку и стал заниматься прикладной математикой. Впрочем, сам он этого термина – «прикладная математика» – терпеть не мог. Он говорил, что задача математики вовсе не в том, чтобы «прикладываться», чтобы быть служанкой общественных наук: «Это недостойное положение для великой нашей науки, науки наук», – а в том, чтобы создавать особый стиль мышления, который он именовал гуманитарно-математическим.

Говоря о роли математики в этом альянсе, Ренч приводил в пример физику. Ведь там, при великолепно разработанном математическом аппарате, давно уже не выглядит чем-то невероятным, что многие важнейшие законы, лежащие в основе всего материального мира, открываются буквально «на кончике пера». То есть чисто математическим путем – прямо вытекают из решения неких уравнений. Лишь позднее, иногда годы спустя, им удается найти аналог в реальном мире. И тогда плюсы, минусы, разные математические значки вдруг наполняются великим смыслом. Словом, математический аппарат там уже сегодня подсказывает, что и где искать.

По мысли Ренча, такую же роль математика должна играть в самых различных сферах человеческих отношений.

Она тоже, считал Ренч, должна со временем опережать гуманитарную мысль, подсказывать ей, куда и как двигаться. Наши плюсы, минусы, интегралы должны стать для гуманитариев символами решенных проблем бытия. И только на этом пути видел Ренч возможность продвинуться вперед, найти однозначные ответы на те бесчисленные вопросы, которые ставит «наука жить в мире с самим собой и с окружающими».

А дальнейшим результатом всех этих мозговых штурмов и должна стать та сияющая и вбирающая в себя всю мудрость мира «Формула человеческого счастья», о которой пока Ренч решался говорить лишь с теми, кого считал своими единомышленниками.

Впрочем, институтское начальство тоже имело представление о мечтах и грезах нашего завлаба. Тем более, что часть из них, относящуюся к ближним перспективам – создание гуманитарно-математического стиля мышления, открытие с помощью математики некоторых закономерностей жизни общества, – Ренч не раз высказывал в своих докладах, статьях и даже газетных интервью, которые время от времени – в редкие часы хорошего настроения – соглашался давать.

В общем-то, начальство относилось к его суждениям сочувственно: каждому руководителю института приятно иметь у себя под началом ученого широко мыслящего, не боящегося далеко заглядывать вперед, да к тому же еще математика с мировым именем, о работах которого зарубежные гости начинают расспрашивать, едва сойдут с трапа самолета.

Однако как ни прекрасны мечты, как ни заманчивы перспективы, институт жил все же в основном задачами сегодняшнего дня. И для начальства мы были в первую очередь, пожалуй, единственной лабораторией, которой удалось навести несколько мостов между математикой и социологией. Поэтому нас «пристегивали» к некоторым темам, имевшим социологический аспект. Надо сказать, что делалось это не всегда умело. Детально разобраться в том, чем именно занимается сегодня Ренч, было нелегко. Случай довольно типичный в современной науке. Ведь сейчас почти в каждой отрасли знания есть такие «заповедные квадраты», про которые лишь десять-пятнадцать человек во всем мире могут с полным основанием сказать, что исчерпывающе осведомлены о том, кто и как на них работает, знакомы с каждой серьезной идеей, понимают ее во всей глубине. Наши исследования представляли именно такой квадрат. И начальство, зная лишь в общих чертах, чем мы занимаемся, подкидывало нам зачастую темочки, которые были по отношению к нашей сфере, как говорится, сбоку припека.