Один раз, когда она была в третьем классе, её за что-то такое наказали. Наутро, когда мы проснулись, Муськи в кровати уже не оказалось. А на столе записка:
«Дорогие родители! Сейчас пять часов утра, а спать я всё равно не могу. Я очень, очень хочу быть хорошей, но у меня не всегда выходит быть хорошей, а выходит быть плохой. Я пошла за дровами для Серафимы Петровны и на улице постараюсь подумать, как быть совсем хорошей. Я взяла кусок хлеба. В школе у нас сегодня ячневая каша».
Вот какая была записка от Муськи. И почти без ошибок. И вообще Муська, хоть она и младше меня, училась лучше, чем я.
ПРО КВАС, КЕРОСИН И ПТИЦУ
Да, она была очень упрямая. «Прямо невозможно, до чего упрямая у меня дочка», — говорила моя мама. Вот, помню, идём мы по улице — папа, Муська и я — и видим, у входа на базарную площадь стоит бочка на колёсах и там чем-то торгуют. Потому что люди стоят в очереди к этой бочке.
Я говорю:
— Квас продают!
Папа тоже самое говорит:
— Угу.
Подтверждает, одним словом, что продают квас.
А упрямая Муська наперекор:
— Керосин.
До бочки далеко — больше квартала. И видно плоховато. Но я понимаю: у самого входа на базар кто станет продавать керосин? Тут петушки леденцовые на палочке, бублики, кукуруза варёная (по-нашему — пшёнка) — всё это может керосином пропахнуть. Керосином всегда во дворах торгуют или, в крайнем случае, в переулке. И я говорю:
— Да квас же это, квас!
А Муська:
— Нет, керосин!
Теперь папа, чтобы Муську не обидеть, говорит:
— Подойдём — увидим. Чего зря спорить.
А меня зло берёт.
— Так квас же это, квас! Вот с кружками стоят. Керосин в кружки не наливают. Керосин же не пьют.
— Керосин! — говорит Муся. Как будто она и слова другого не знает.
Мы подходим ближе и видим, что точно: молодые люди стоят с пивными кружками в руках и пьют квас.
Я говорю Муське:
— Видишь — квас?
Уже и надпись на бочке прочитать можно большими такими буквами: «Квас».
— Ну, читай. Что написано? — говорю я. — «Квас».
— Всё равно керосин! — выкрикивает Муська, и таким голосом, что я знаю — сейчас заплачет.
Отец говорит:
— Хватит спорить! — и смеётся про себя, то есть улыбается.
Да, упрямее Муськи никого не было. Разве только портной из нашего дома. Птица. Это у него такая фамилия была. А звали Птицу Иван Яковлевич. Был он невысокий, толстый, на коротких ногах. Это потому, должно быть, что сидел целый день на столе, поджав под себя ноги по-турецки. Вот они у него и не выросли.
Птица этот был замечательным мастером. Вроде Емельяна Петровича. Известно ведь, что наш дом славился знаменитыми людьми. Портной Птица был среди них не последним.
Он сидел на столе, чуть-чуть раскачивался и шил, шил, шил. Придёт к нему кто-нибудь из нас, мальчишек, скажет:
— Здравствуйте!
А Иван Яковлевич в ответ:
— Здоровеньки булы…
И тут же экзаменует:
— Какие штаны носил Тарас Бульба? А ну скажи, хлопец.
— Тарас Бульба носил штаны шириной с Чёрное море.
— Правильно, хлопец. Молодец. А почему широкие военные штаны называются «галифе», а?
— Широкие военные штаны называются «галифе» по фамилии французского генерала, который впервые ввёл такую моду.
— А почему говорят «толстовка»?
— Такую верхнюю рубаху носил писатель Лев Толстой.
— Да, — говорит Птица. — Ты, хлопец, всё знаешь. Портновское дело, оно тоже больших знаний требует. Тут тебе и Гоголь, и Толстой, и французский генерал Галифе. А знаешь ли ты, хлопец, что у писателя Льва Толстого сказано про нас, портных?
— Нет, — сказал я, — не знаю.
— А то, что над одним портным, вроде меня, значит, жил богатый барин, вроде Ежина. И портной этот всё песни пел и мешал барину спать. Тогда барин дал портному мешок денег, чтобы он песни не пел.
— И он перестал петь? — спросил я.
— Погоди, не перебивай. Портной стал богатым и всё стерёг свои деньги, а петь уже не стал. И стало ему скучно. Он взял деньги, снёс их назад барину и сказал: «Возьми свои деньги назад, а мне уж позволь песни петь, а то на меня нападает тоска». Теперь, хлопец, говори, зачем пришёл?
— Да я так, Иван Яковлевич.
— Так ничего не бывает. Ну, говори, что надо?
— Ничего не надо.
— Нет, надо!
— А вы почему знаете, Иван Яковлевич?
— Знаю, и всё!
Нет, его переспорить было невозможно. Упрямый, настойчивый. И я придумывал какой-нибудь повод — ну, что в голову придёт.
Я, признаюсь, ходил к Ивану Яковлевичу просто так: посмотреть, как он работает. Уж очень это у него красиво получалось. Раз — стежок, раз — стежок, раз — стежок… Рука его порхала, как птица. Может быть, отсюда и фамилия его пошла. Он ведь говорил мне, что и отец его и дед были портными.
К Ивану Яковлевичу мы, мальчишки, ходили ещё за пустыми катушками от ниток. Из них много что построить можно — умей только. А я умел. У меня был чудесный перочинный ножик — острый-преострый. Я им катушки так оттачивал, что из этих деревяшек паровоз сделать можно или высокую башню. Когда к нам во двор стал ходить веснушчатый Виктор, он такие штуки делал из катушек, что хоть на выставку выставляй. Парень он, надо сказать, был ловкий.
Птица, как стар стал, просил нас нитку продевать в иголку. Сам не мог — зрение ослабело.
Вы, может быть, думаете, что вдеть нитку в иголку проще простого? Нет, это совсем не так. Иван Яковлевич и по вдеванию нитки в иголку устраивал экзамен. Он спрашивал:
— Ну, скажи-ка ты мне, хлопец, как быстрее всего вдеть нитку в иглу?
— Подкрутить конец нитки.
— А как подкрутить, хлопец: от себя или к себе?
Вот тут и был самый ответственный момент экзамена. Спорю, мало кто сможет ответить правильно.
А нас Иван Яковлевич научил, и любой из мальчишек нашего двора знал, что хлопчатобумажную нитку нужно подкручивать, направляя от себя, а шёлковую — к себе.
Вот мы напродеваем ему иголок с разными нитками штук двадцать, воткнём в подушечку, а он пока что нам рассказы рассказывает. Про ежинскую свадьбу, например. Это когда Женькины папа и мама женились — давно, лет пятнадцать назад. Сам Ежин был тогда фабрикантом-мыловаром. Вот и пришёл он к Птице: «Сшей для моей невесты подвенечное платье — свадебное, значит». А Иван Яковлевич ему говорит: «Это мы с полным нашим удовольствием». У Птицы всегда, если ему что нравилось, такая присказка была: «С полным нашим удовольствием». Удовольствие Иван Яковлевич получал потому, что любил хорошую работу, когда материал был хорошим и платье получалось красивым. А на свадьбу, известное дело, надевают самое что ни на есть хорошее и красивое.
— Так-так, — говорит Ежин, — с полным, значит, удовольствием? Это я понимаю, почему ты с удовольствием берёшься шить. Украсть надеешься? Все мастера — воры! Но у меня не украдёшь.
— Не украду, — говорит Птица.
— Почему же мне такое исключение?
— Потому, что я вам шить не буду. Вот как! Здоровеньки булы.
Да, ещё в давние времена никто ничего не хотел делать для Ежина. Есть же такие люди, что пошёл бы за ними на край света, а от таких, как Ежин, думаешь: пусть мне будет хуже, лишь бы с ним не связываться. Ежин знал, должно быть, что его не любят, и, как только чувствовал это, старался подлизаться.
И в тот раз Илья Григорьевич понял, что не так поступил: зря Птицу обидел. Он, Ежин, был груб по натуре, но старался не обижать тех людей, от которых зависел. Но тут не рассчитал: Птица-то ему нужен. Хоть и беден, а мастер — артист в своём деле, а это побольше богатства. И пошёл Ежин на попятный: умасливает Ивана Яковлевича, уговаривает, прощения просит. Нет, не соглашается портной. Его лестью и деньгами не возьмёшь. Не таков…
Ежин пришёл в отчаяние. В дверях говорит: