— Тэк, — говорю, — что бы это мне сегодня покушать?
Муська стоит передо мной с полотенцем через руку, вроде бы это салфетка, а она подавальщик из ресторана.
— У нас, — говорит, — сегодня есть картошка в мундире и каша ячневая.
Я отвечаю:
— Мне это не по зубам. Нет ли у вас жареного фазана или кабаньей ноги на вертеле?
Муська теряется. Молчит.
А я требую:
— И ещё мне пинту (это такая мера, которой пираты вино меряют), пинту, — говорю, — доброго красного, а на закуску кусок сахара, только побольше.
Муська говорит:
— У нас сахарин есть.
Нет, с ней в ресторан играть неинтересно было. С Женей Ежиным тоже не получалось. Но уже совсем из-за другого. Я ему один раз говорю:
— Подай мне седло дикой козы.
А он:
— Кто же сёдла кушает? Они жёсткие, на них ездят.
— Дурья твоя голова, — говорю, — это же седло из книжки.
А он:
— Что мне из книжки? Мало чего там понапишут. А у нас вчера какао было. Настоящее, не книжное. Вот вкуснота! Я две такие чашки отмахал — громаднющие. Потом даже поташнивало.
Вот так мы поговорим-поговорим. Пока играем в ресторан, интересно! Потом, правда, ещё сильнее есть хочется. Аж поташнивает.
Интересно всё-таки: Женьку поташнивало от того, что он переедал, а меня — от голода. Может быть, вы не поверите, но я правду говорю: так оно было на самом деле.
Потом, когда Советская власть установилась, никогда не забуду, как нам первый раз Серафима Петровна объявила:
— Сегодня, дети, на третий урок у нас что?
Кто-то сказал:
— Физические опыты.
И ещё с задней парты крикнули:
— Гимнастика!
Эту гимнастику (по-теперешнему — физкультуру) у нас давно отменили. В голодуху она совсем не получалась. Какая там гимнастика, когда люди от голода шатаются!
Серафима Петровна говорит:
— Нет, не угадали. На третьем уроке будут не опыты и не гимнастика, а ячневая каша!
Мы все повскакали, парты захлопали, а мы танцевать. Как индейцы. Честное слово! И всем хотелось пойти в столовую за этой кашей. Серафима Петровна знала, что так будет, и потому она урок отменила.
Ой и вкусная же была эта каша! Без масла, а всё равно вкусная. Мы принесли в класс два по полведра и ещё по дороге запахом вроде бы закусывали.
На другой день урок не отменили. Выделили в наряд самых лучших учеников.
— Им, — сказала Серафима Петровна, — один урок пропустить не страшно. Всё равно они всё знают отлично.
Ох и старались же мы потом, чтобы и нам пропустить урок было не страшно. И мне семь раз в год выпало пойти за кашей в помдетовскую кухню с двумя вёдрами на палках. Мы потом ходили по очереди — каждый раз четыре ученика. График у нас был. Каждый из нас держал конец палки, на палке ведро, а в вёдрах — в одном щи, а в другом каша. Обед из двух блюд — это Шмельков завёл.
Полную миску горячей каши съешь — и задачи как-то легче решаются.
А сын был у Шмелькова, Кузьма, — малолетний такой. Муська про него говорила: «Кузя — одна сплошная веснушка». Он, правда, очень был веснушчатый. Должно быть, в отца. Рос Кузя без матери. Жена Шмелькова не то у белых осталась, не то погибла — он про это ничего не говорил. По слухам я писать не хочу, чтобы неправда не получилась. Только Кузя этот, пока его в детский сад не взяли, очень плохой был. Не в том смысле плохой, что нехороший, а в том, что худой, болезненный. И сам Шмельков после приезда со дня на день спадал с лица. Это значит — худел. У него в комнате всей мебели было: тюфяк из соломы и тумбочка из фанеры. И при этом он ребятам с нашего двора говорил:
— Богато будут жить все, кто работает. Рабочий день будет всё меньше и меньше. А еды и всякой одежды там и обуви — всё больше и больше. Рабочий человек сможет на отдых к морю поехать во дворец, где царь отдыхал. А ребята получат дворцы, где буржуи жили. Их — эти дворцы — только отремонтировать. И будет там и кино, и столовая, игры всякие, музыка — балалайки, гармоники. Играй — не хочу!..
Мы, ребята, слушали Шмелькова, и нам верилось, что так будет, и не верилось.
Сколько раз, бывало, Шмельков меня, как встретит утром, спрашивает:
— Вчера как обедал?
Один раз, когда порции прибавили, он меня специально во дворе поджидал:
— Ну, как теперь обед — подходящий?
— Подходящий, товарищ комиссар.
— А сколько половников на брата?
— Три через край.
— Правильно. А больным домой снесли?
— Снесли. У нас только один больной и то так только — поскользнулся и ногу сломал.
— Лечат?
— Не знаю.
— Что ж ты тогда знаешь?
Я молчал.
— Стыдно? — спросил Шмельков.
— Стыдно.
— Он тебе кто — товарищ?
— Нет. Так просто. В одном классе учимся. Только он около окна сидит. А я в другой стороне, ближе к двери.
Ну и рассердился тогда Шмельков!
— Другая сторона, — сказал он, — там за морем, где власть другая и порядки другие — волчьи. Понял! И то те, кто там работают, тоже нам товарищи. А ты говоришь — другая сторона!..
Он тогда взял у меня адрес того мальчика и послал ему из Помдета на дом сухой паёк.
В то время, кроме Шмелькова, я не знал ни одного большевика-коммуниста. Он первый. И я его не могу забыть. Помню ночь, когда белые в последний раз брали наш город. После этого их вышибли, и Советская власть уже установилась навсегда. А тогда страшно было. Артиллерия белых била по городу и с моря и с суши. У Шмельковых снесло над головой крышу и обрушился потолок. В общем, они перебрались к нам. Это было часа в два ночи. Муська была тогда совсем маленькая, но всё равно не плакала.
А мама моя плакала. Только тихо — неслышно. Но я всё равно видел: щёки-то мокрые — не скроешь.
Кузю положили со мной в кровать. А сам Шмельков опять достал свой пистолет в деревянной кобуре, который мы после первого дня его приезда не видели, и ушёл.
Моя мама всё уговаривала Кузю поесть кукурузных лепёшек и чаю попить, а он только одно:
— Не.
Такой упрямый был детёныш. А маленький. Как младенчик. Хотя ему тогда уже четыре года стукнуло. Он мне сам говорил, что ему пятый пошёл.
Ну, Муська его в конце концов уговорила по-своему, по-ребячьему, и накормила.
Это, оказывается, ему отец наказал ни от кого никакой еды не брать, чтобы никто не мог к нему, как к сыну начальника продовольствия, подлизаться. Ох и принципиальный же был этот Шмельков! Так посмотришь на него — морячок, братишка, и всё.
Но я потом, как старше стал, понял: если бы больше было таких вот людей, как Шмельков, ни одному вору или взяточнику не стало бы житья…
Ночка та была — страшно вспомнить. Отца нет — он в портовом отряде самообороны. Света электрического нет — коптилка одна на столе; огонёк от неё маленький — меньше, чем от свечки, а тени громаднющие и копоти — весь потолок. Муська сидит на кровати — плечи костлявые, глаза большущие, руки тонюсенькие. Но не подумайте, что нескладная какая-нибудь. Очень она складная и красивая. Вот только упрямая, как сто ослов.
— Не буду спать, и всё.
А Кузя со мной рядом. Молчит. Хоть бы сказал что-нибудь. И то легче было бы.
Мама пол подметает и пыль вытирает. Это в три часа ночи. А что делать: от взрывов потолок осыпался и всё в комнате в пыли. Мы даже чихали от этого.
Потом приходит Шмельков — тоже весь серый, пыльный, одноцветный какой-то, как в кино. И всё в ту ночь мне казалось, что это не взаправду, а будто это я сижу на стуле и кино смотрю. Честное слово. Бывает же такое с человеком. То в кино вдруг забываешь, где ты, и думаешь, что всё по правде так происходит, как на экране, а тут взаправду всё, а ты думаешь — кино. Чудно!
Так вот: Шмельков заходит, а пистолет у него висит. Я сразу заметил.
Мама моя спрашивает:
— Мой где?
— Портовый отряд самообороны отошёл, — говорит Шмельков. — Дальше биться расчёту нет. У беляков английские танки и французские пулемёты. А о вашем муже не беспокойтесь. Самооборонщики рассредоточились. Скроются. А скоро мы обратно будем. Теперь навсегда. Беляки в море побегут, как крысы с корабля.