Выбрать главу

Дядя Емельян отвернулся и смотрел в окно, где вокруг большого чёрного котла, скрючившись, сидели и лежали три мальчика, чёрные от сажи, которая падала вокруг котла.

А я видел в комнате, на полу, распластанные длинные, чуть кривые ноги, задравшийся пиджак, штрипки от подтяжек и затылок — красный затылок, по которому текли струйки пота.

Илья Григорьевич медленно поднялся. Он показался мне совсем-совсем больным, хотя глаза его блестели. Но щёки были бледными, усы обвисли, и весь он как-то сгорбился.

— На! — протянул он мне десятирублёвку. — На, мальчик, на счастье.

Емельян Петрович отошёл от окна и взял из рук Ежина деньги:

— Мальчику деньги ни к чему. Он их не заработал. И вам машина тоже пока не принадлежит. Понятно?

— Конечно, понятно, — торопливо сказал Ежин. — Бегу в банк, дорогой Емельян Петрович. Я мигом. Вы, я надеюсь, никуда не отлучитесь. А то эти черти… — Он протянул руку в окно и глазами показал на машину.

— О них не беспокойтесь, — сказал Емельян Петрович.

— До скорого…

Ежин вернулся через полчаса, отдал дяде Емельяну квитанцию, отсчитал девяносто рублей, один раз крутанул машину, ловко, прямо в воздухе, поймал вылетевшую десятирублёвку и ушел, широко расставляя ноги.

БОИ НА УЛИЦАХ

Мне часто приходилось пропускать школу. Бывало, что всю ночь не утихала пальба. Я не спал, смотрел, как в окне вспыхивали красные зарницы, слушал, как позванивало стекло, как летели с посвистом снаряды, чувствовал силу далёкого взрыва, подбрасывавшего меня даже тут, в кровати.

Да, с тех времён неутихающей стрельбы я научился различать голоса снарядов и пушек. Они ведь совсем разные, голоса эти. Выстрел, свист, взрыв и потом как бы шипение:

— Шрапнель!

Я лежал под одеялом и как бы экзаменовал себя после каждого выстрела:

— Трёхдюймовка жахнула!

— Бризантный снаряд завыл.

— А это ухнула гаубица.

Война, артобстрел, бой были не где-то там, на фронте, а здесь же, за окном, в нашем городе, на нашей улице. И стреляли почему-то особенно сильно по ночам. В такие ночи если я и засыпал, то и во сне слышал сигнал кавалерийской атаки и зычную команду: «По коням!»

И виделось мне, что я мчусь на горячем коне, с саблей в руках, с большой красной звездой на матерчатом шлеме и рубаю врагов направо и налево.

А утром, проснувшись и сбросив одеяло, я вскакивал и бежал на кухню. Мама стояла обычно у окна и смотрела на улицу из-за занавески. Да, я забыл сказать, что комната наша выходила окнами во двор, а кухня на улицу. Вот мама и смотрела, какая там сегодня власть.

Как-то мама мне сказала:

— Иди обратно. Сейчас же возвращайся в комнату. Ты в школу не пойдёшь.

— Почему?

Но мама не успела мне ответить. За неё сказал своё пулемёт: та-та, та-та…

Мама отскочила от окна.

— Ну, теперь ты понял? А папа пошёл в порт. Господи, когда всё это кончится? Сил моих больше нет. Иди сейчас же в комнату, слышишь?

Да, таких дней было много.

Вечером мы все трое — мама, Муся и я — ждали папу. Знаете, как обостряется слух, когда ждёшь? Часы тикают на стене, будто кузнец бьёт по наковальне. Собака тявкает, и ты уже вздрагиваешь. А шаги? Я через стенку узнавал по шагам на лестнице всех жильцов нашего дома.

— Нет, это не отец.

— И это не папа.

— А это… Опять не он.

И снова стрельба. Лучше бы он в это время не подходил к нашему кварталу. Ведь стреляют где-то совсем близко.

Война вспахала асфальт перед нашим домом. Из дальнобойных орудий по городу били иностранные броненосцы. Пулемётной очередью «прошили» всю нашу улицу белогвардейцы. По тротуару скакали на мохноногих лошадках бандиты.

Бывали недели, когда отец уходил в заградительный отряд и мы жили одни. Тогда я прислушивался к шагам на лестнице по-другому: не стучат ли сапоги, не идут ли к нам с обыском, чтобы арестовать отца. Я знал: белогвардейцы так делали — не будет отца, могут взять вместо него мать.

Наш город, бывало, за один месяц трижды переходил из рук в руки. Иногда нас из школы не выпускали, хотя уроки уже кончились. А нельзя было: на улице очень близко стрельба. И на партах мы сидели по трое, четверо, потому что не разрешали занимать парты возле окон, чтобы не задело осколком или шальной пулей.

Так было несколько лет — все годы, пока я учился в первых четырёх классах.

Но вот кончилась гражданская война. Теперь уже снаряды не рвались на тротуарах, в классе можно было сидеть на всех партах, а дома не надо было прислушиваться к шагам на лестнице: кто идёт?

Первой в нашем городе задымила Обувка, дала ток электростанция, и вот уже позвякивал на улице трамвай. А тротуар, вспаханный снарядами, оставался ещё таким, что на нём только ноги калечить. Особенно зимой — в гололедицу.

Что асфальт! Люди — много тысяч людей — в одном только нашем городе были без крыши и без хлеба. Тысячи детей остались без родителей. У кого родителей убили, кто умер от голода или от сыпного тифа. И беспризорные дети жили прямо на улице, а к зиме, когда в городе начали чинить тротуары, переселились поближе к асфальтовым котлам. Асфальт варили на улицах в огромных котлах, величиной чуть ли не с газетный киоск. Для беспризорных эти котлы были домом. Когда котёл топился, они грелись возле него: когда остывал, залезали внутрь котла. И потому беспризорные, или, как их тогда называли, беспризорники, были чернее кочегаров. На их лицах, блестящих, как начищенный сапог, сверкали белизной только зубы и белки глаз.

И беспризорные дети жили прямо на улице.

Я видел беспризорников не только на улице. Эти чёрные мальчики — полуголые, иногда в одном только дырявом мешке, и то из-под угля, или в старом ватном одеяле — очень часто бывали во дворе нашей школы.

ХРУМ-ХРУМ

Здесь надо сказать несколько слов о моей учительнице Серафиме Петровне. Это была высокая женщина, широкоплечая, большерукая. Её шаги были слышны, чуть она входила в наш коридор — очень длинный. Я слышал, что Серафима Петровна была когда-то красивой, румяной и пышноволосой. Но я-то знал её только седой, в обвисшем, как на вешалке, платье и с такими глубокими морщинами на лице, будто оно помялось во сне и не разглаживается. А вот глаза у Серафимы Петровны были не усталые — ясные, светлые, блестящие. Чувствовались в них сила, воля, настойчивость. Только уж очень она была слаба — наша учительница: если ручку на пол уронит, кто поближе, вскакивал и ей подавал. Я заметил, что с некоторых пор она и ходить-то стала по-особенному, как старая-старая старуха, — всё норовила за что-нибудь придержаться: за стул, за парту или за классную доску.

А один раз Серафима Петровна упала в обморок. В классе во время урока. У доски тогда отвечал Женя Ежин. Серафима Петровна ему сказала:

— Напиши сложное предложение.

— Не знаю, — сказал Женя. Он подмаргивал нам одним глазом, двигая ушами, и просил подсказать.

Ему подсказывали, но всё разные предложения. Получался шум, каша, не разбери-поймёшь. И Женя стоял, широко расставив ноги, почёсывая толстую красную щёку, словно его комар укусил.

Я вспомнил любимую поговорку отца: «На шпаргалке и подсказке, как на ходулях, подняться можешь высоко, а далеко уйти не сумеешь…»

Серафима Петровна подошла к доске:

— Ну, Евгений, что же ты? Это так просто. Например: «На улице холодно, но мороза ещё нет».

— Сегодня был мороз, — сказал Женя. — Мама пельмени вынесла на балкон.

Он подошёл к доске и начал писать: «На улице холодно…»

Серафима Петровна вытерла платком лоб. Он был у неё весь в капельках. А щёки у неё стали вдруг красными и сразу же белыми.

«Что это? — подумал я. — В классе так прохладно…»

— Нет, нет. — Серафима Петровна стёрла то, что написал Женя. — Ты сам придумай предложение. Своё. Понял? А моё повторять не надо. Подумай.