Выбрать главу

— Обрезочки-то оставите? — спросил Ежин, когда Птица кроил. Он следил за ним, как кот за мышью.

— А как же, — сказал Иван Яковлевич. — Обязательно. Вот так. — Он кончил кроить, завернул матерчатые треугольники и куски длинные, как ленточки, и отдал их хозяину.

Платье получилось великолепное. И Ежин пригласил Ивана Яковлевича с женой на свадьбу.

Птица пришёл и в первое же мгновение чуть не довёл Ежина и его молодую жену до обморока. На жене портного Птицы было точно такое платье, из той же материи, что на жене Ежина, или, как в те времена величали, мадам Ежиной. Тут надо сказать, что Софья Сергеевна в те времена была ещё не такой толстой.

— Нет, это невозможно! — закричал Илья Григорьевич. Он закрыл руками лицо, отнял руки, зажмурился: — Откуда?

— Что? — удивился Иван Яковлевич.

— Откуда? Откуда? Откуда?

Платье из парижского шёлка у мадам Ежиной — у неё одной на весь город, на всю Россию. И вдруг у жены портного такое же. Нет, не может быть. Где он взял эту же материю? Ведь Ежин проверял его, когда тот кроил, резал, заворачивал обрезки. Да, так оно и было. Жена Птицы красовалась в платье-двойнике весь свадебный вечер, начисто испорченный молодожёнам Ежиным. На следующее утро Иван Яковлевич прислал это — второе — платье жене Ежина с запиской:

«Получите второе платье и не обзывайте мастеров ворами. Знайте, что материю не всегда надо кроить вдвойне, как я сделал у вас».

Вот какой человек был Иван Яковлевич Птица.

НАШ СОСЕД ШМЕЛЬКОВ И ПАРОХОД «ШМЕЛЬКОВ»

Когда я слышу стук швейной машинки, всегда вспоминаю Ивана Яковлевича. Жил он под нами, и сквозь его потолок и наш старый рассохшийся пол слышно было, как портной строчил. Под этот стук машинки я засыпал, с ним же часто и просыпался. Отец говорил:

— Птица у нас ранняя. Чуть свет — хлопочет.

Рано начинал жизнь в нашем доме не один только Иван Яковлевич. Зажав между колен ботинок на колодке, забивал гвозди, или, точнее говоря, шпильки, Емельян Петрович. Они во многом были похожи друг на друга — эти два мастера. Внешне совсем разные, а по характеру — вроде бы на одну колодку. Может быть, потому это так было, что и тот и другой очень любили свою работу. И это как бы роднило Птицу и дядю Емельяна, которые первыми принимались за работу в нашем доме. Когда же заработала Обувка, дядя Емельян так же рано отправлялся на фабрику. А мой отец в те времена, когда он ещё плавал, уходил в порт, и совсем затемно. Дубок отчаливал обычно по утрам.

Я любил утро нашего дома. Розовый дым от лучей восходящего красного солнца стоял над крышей, как большой восклицательный знак — широкий кверху, суживающийся к трубе. Только знак этот чуть курчавился.

Моей обязанностью по дому были вода и дрова. Муськина — веник и пыльная тряпка. Мама называла всех нас четырёх — «семейная артель». У каждого из нас были свои обязанности.

Так вот, согласно своим обязанностям, я рано утром выбегал с ведром по воду, а потом уже в сарай за дровами. Утром, если не очень холодно было, я выбегал в брюках и в тельняшке. До чего же я её любил и до чего же я злился, когда Муська говорила: «Полосатая фуфайка». Тельняшка — матросская рубашка и вдруг — фу! — фуфайка.

Выйдешь во двор, а там уже гомон: окна раскрыты, и смотришь — все уже на своих постах. С утра ведь все люди весёлые и голоса у них звонкие. Я кричу сразу всем в раскрытые окна:

— Доброе утро!

А мне отвечают тоже звонко-весело:

— Здоровеньки булы!

Это Птица.

— День добрый, мил человек! — кричит в своё низенькое окошко Емельян Петрович.

— Счастливого тебе денёчка!

Это дед. О нём пойдёт речь впереди.

И ещё с одним человеком из нашего дома я всегда почти встречался по утрам. У него брюки-клёш. Это действительно клёш — что твоё Чёрное море. Ботинок не видно. Идёт, и только слышно, как клёш шуршит: клешинка о клешинку цепляется. И тельняшка у него на груди такая же, как у меня. А грудь нараспашку. Летом и, между прочим, зимой. Тельняшка — она ведь никакой холод не пропускает, даже морозный. Я долго в это верил. Не зря отец называл меня иногда Тельняшкой.

Так вот: морячок этот жил прямо над нами. Он по ордеру въехал, как только из нашего города ушли бандиты — не помню, зелёные или синие, — одним словом, бандиты. Шмельков этот, морячок, в дом наш въезжал, когда в порту ещё постреливали. Вообще в городе уже тихо было, но вдруг: та-та-та — пулемёт. Построчит, как на швейной машинке, и замолчит. Или два выстрела бахнут. Чаще два: бах и бах. Это значит — кто-то где-то из-за угла бахнул, а его тут же — будь здоров: не стреляй из-за угла.