Кто хочет броситься, тот бросится.
Пока я, писая кровью, в совершенном одиночестве с неимоверным усилием выводил эти строки, все это чудовищное лицемерие вселенских масштабов, именуемое общественной безопасностью, вдруг показалось мне невероятно ничтожным.
Я встал на карниз с твердым намерением вызвать очередное головокружение у Владимира, пощекотать его самолюбие, буквально прощупывая взглядом ясное небо — серое или белое, как нестираная простыня, я не помню, — в поисках того, что могло бы заставить его завыть от страха или бешено заорать. Мне так нравилось, как он выходит из себя. Он взрывался, как… бомба террориста. Без всякого предупреждения. Вдруг. Ни с того ни с сего и без каких-либо объяснимых причин.
Я шел по парапету, держа равновесие. Я не успел измерить его ширину, но он показался мне слишком тоненьким, гораздо уже размера, положенного по регламенту. Я смотрел, как мои ботинки скребут по цементному краю, который, я хочу вам сказать, тоже оказался в состоянии, далеком от нормы. Ни дать ни взять бесплатный каток. Пожалуй, парнишкам небезопасно валять здесь дурака. Надо будет это дело им запретить, пока не поздно. Несчастные случаи, как я уже говорил, в моей практике редки, но со дня на день случайное падение могло разбить жизнь чьей-то семьи, а сторожа вместе с его челюстью, ксенофобией и еще парой-тройкой некомпетентных чиновников-муниципалов подвести под суд. Признаться, участь семьи беспокоила меня гораздо сильнее, чем участь чиновников.
Я ставил ногу за ногу, как на подиуме, и продвигался вперед, раскинув руки для равновесия, как подвыпивший канатоходец, изредка почесывая затылок, чтобы сделать эту пытку еще более невыносимой для моего русского друга. Владимир уже начал подавать первые признаки протеста. Мне было приятно ощущать, что кто-то боится за меня больше, чем за самого себя.
Я все шел вперед, периодически бросая взгляд себе под ноги. Я все-таки не сумасшедший. Мне жизнь дорога. Мои ноги были обуты по регламенту в ботинки с шипами, из тех, что и альпиниста не подведут. Из тех, что не только не скользят, но еще и собирают мне всякую всячину на подошвы и таскают ее за мною целый день так, что я этого не замечаю. Короче, небывалое сцепление с поверхностью гарантировано. Я шел, паясничая, словно шут гороховый, пытаясь достичь совершенства в искусстве психологической пытки, как вдруг заметил на шипе моего левого ботинка клочок белой бумаги. Я наклонился, чтобы его снять, потому что он показался мне слишком чистым для уличной бумажки. Подозрительно чистым. Я сделал это без всякой задней мысли, поверьте. И не надо впутывать перст судьбы там, где сработали лишь банальное подсознание да здоровый рефлекс. Бесполезно теперь кого-либо в чем-либо обвинять, упрекать, сваливать на кого-то вину, потому что все есть, как оно есть. И третьего не дано.
А в жизни все как в жизни. И этот жалкий клочок бумаги сделал из меня то, что я есть.
Я выдрал клочок из-под подошвы. Он был в осьмушку тетрадного листа и обшарпан по краям, как будто его долго носили в кармане. Он был сложен вчетверо и еще пополам. Я развернул его и прочел: «…съешь еще суши, я пожну его со всеми бесконечными годами…» Это была только первая строчка, конец фразы. Вторая строчка была также оборвана, но у нее не было ни начала, ни конца. Она гласила: «…опять врать и трахаться до потери сознания, трахаться и врать до потери сознания…» Третья строчка была нечитабельна. Единственные буквы, которые можно было бы расшифровать, были те, у которых есть надстрочная закорючка, знак или хвостик.
А вы и не сомневались. И правильно. Это была записка моей жены. Ее почерк.