Через неделю меня перевели в другую психиатрическую клинику, теперь уже на более долгий срок. Мне предстояло провести там три с лишним месяца. К своему изумлению, я обнаружил там все того же психиатра. Ничего удивительного, объяснил он мне, оказывается, здесь его постоянное место работы. Помощью жертвам теракта он занимался временно, он на ней в некотором роде специализировался: ему уже доводилось работать в аналогичном пункте, созданном после взрыва на станции метро Сен-Мишель.
Его манера говорить отличалась от обычной болтовни психиатров, он был сносен. Помнится, он внушал мне, что надо «освободить себя от привязанности»: попахивало буддизмом. Что мне освобождать? Я сам привязанность. Будучи существом эфемерным, я, соответственно своей природе, привязался к тому, что эфемерно, – тезис не нуждался в комментариях. А будь я вечным, добавил я для поддержания беседы, непременно привязался бы к чему-нибудь вечному. С теми из пострадавших, кого преследовали кошмары и страх смерти, его метод якобы хорошо срабатывал. «Это не ваши мучения, в действительности вы не страдаете; это призрачная боль, она существует лишь в вашем воображении», – говорил он им, и люди в конце концов верили.
Трудно сказать, когда именно я стал понимать, что произошло, сознание возвращалось короткими вспышками. А потом наступал долгий период – по правде говоря, такие периоды бывают и сейчас, – когда Валери и не думала умирать. Одно время я мог растягивать его до бесконечности без малейших усилий. Помню, когда впервые возникли трудности и я по-настоящему ощутил бремя реальности: это случилось сразу после визита Жана Ива. Встречу с ним я перенес тяжело, он оживлял воспоминания, от которых мне трудно было отмахнуться; прощаясь, я не сказал ему, чтоб он заходил еще.
Приход Мари Жанны, напротив, принес облегчение. Она говорила мало, рассказала, что делается на работе; я сразу объявил ей, что не собираюсь возвращаться, потому что переселяюсь в Краби. Она молча кивнула. «Не беспокойся, – сказал я ей, – все будет хорошо». Она посмотрела на меня с сочувствием; странно, но, кажется, она мне поверила.
Самой тяжелой была, конечно, встреча с родителями Валери; психиатр, по-видимому, объяснил им, что у меня случаются периоды
неприятия действительности
, – в результате мать Валери рыдала почти без остановки, отец тоже чувствовал себя неловко. Они пришли, кроме всего прочего, уладить некоторые практические вопросы, принесли чемодан с моими вещами. Они полагали, что я не собираюсь возвращаться в квартиру в XIII округе. «Разумеется, разумеется, – сказал я, – там видно будет»; и мать Валери снова заплакала.
В больнице жизнь течет сама собой, человеческие потребности в основном все удовлетворены. Я снова стал включать «Вопросы для чемпиона», это единственное, что я смотрел, новости меня теперь не интересовали нисколько. Другие проводили перед телевизором целые дни. Меня это не привлекало: слишком мелькает. Я считал, что если сохранять спокойствие и думать как можно меньше, то все в конце концов уладится.
Однажды апрельским утром я узнал, что, оказывается, и впрямь уладилось и что меня скоро выпишут, каковое обстоятельство я воспринял скорее как осложнение: придется искать комнату в гостинице, в нейтральной среде. Хорошо хоть, у меня были деньги.
– Надо видеть все с лучшей стороны,– сказал я медсестре. Она удивилась: я заговорил с ней впервые.
Против неприятия действительности, объяснил мне психиатр во время нашей последней встречи, не существует конкретного лечения, здесь нарушена не психика, а представление о мире. Все это время он держал меня в клинике только потому, что опасался попыток самоубийства – они нередко случаются, если пациент внезапно осознает реальность; но теперь я вне опасности.
– Ах, вот оно что,– сказал я.
3
Через неделю после выписки я улетел в Бангкок. Определенных планов я не имел. Были бы мы нематериальными, мы бы довольствовались солнцем в небе. В Париже слишком отчетливо выражена смена времен года, она источник постоянной суеты и волнений. В Бангкоке солнце встает в шесть и в шесть садится, а в означенном промежутке движется по неизменной траектории. Говорят, тут бывает период муссонов, но я его ни разу не заставал. Городская суета присутствует, но причины ее мне толком неясны, она – как естественная среда. Здешние жители наверняка имеют свою судьбу, свою жизнь, насколько позволяет уровень доходов; но я знал о ней не больше, чем о жизни леммингов.
Я остановился в «Амари бульвар»; гостиницу заполняли преимущественно японские бизнесмены. Здесь мы в последний раз останавливались с Валери и Жаном Ивом; неудачный выбор. Два дня спустя я перебрался в отель «Грейс», всего в нескольких десятках метров от первого, но обстановка тут была совсем другой. Кажется, это было последнее место в Бангкоке, где еще селились сексуальные туристы-арабы. Они старались незаметно скользнуть вдоль стенки и по возможности не высовывать носа из гостиницы – здесь имелась дискотека и собственный массажный салон. Изредка их можно было встретить на близлежащих улочках, где продавали кебаб и располагались международные переговорные пункты, а дальше – нет. Между прочим, сам того не желая, я приблизился к больнице Бумрунград.
Можно поддерживать в себе жизнь одним только чувством ненависти; многие люди так и делают. Ислам разбил мою жизнь, ислам – подходящий объект для ненависти; в течение нескольких дней я старательно проникался ненавистью к мусульманам. Мне это неплохо удавалось; я даже снова стал следить за международной политикой. Всякий раз, узнавая, что палестинский террорист, ребенок, беременная палестинка сражены пулей в секторе Газа, я радовался, что одним мусульманином на свете стало меньше. Что ж, и вправду, этим можно жить.
Однажды вечером в гостиничном кафе со мной заговорил банкир-иорданец. Этот любезный господин непременно пожелал угостить меня пивом; возможно, его угнетало насильственное затворничество в гостинице. «Я понимаю здешних жителей, я на них не сержусь, – сказал он мне. – Мы сами виноваты. Тут не исламская земля, и непонятно, зачем тратить сотни миллионов на строительство мечетей. Не говоря уже о том взрыве… – Заметив, что я его внимательно слушаю, он заказал еще пива и расхрабрился. – К несчастью для мусульман, – продолжал он, – обещанный пророком рай уже существует на земле: есть места, где девушки сладострастно танцуют, ублажая мужчин, где можно опьяняться нектарами под звуки небесной музыки; таких мест штук двадцать в радиусе пятисот метров от гостиницы. Они легко доступны; чтобы в них попасть, нет нужды исполнять семь обязанностей мусульманина и вести священную войну, достаточно заплатить несколько долларов. А чтобы увидеть их, вовсе не обязательно отправляться в дальнее путешествие – надо просто обзавестись параболической антенной». Он нимало не сомневался, что исламский мир обречен: капитализм восторжествует. Молодые арабы думают только о потреблении да о сексе. Их заветная мечта – американский образ жизни, сколько бы они ни утверждали обратное; их агрессивность – лишь проявление бессильной зависти; к счастью, молодежь все больше отворачивается от ислама. Но сам он для этого уже стар, ему не повезло, он всю жизнь вынужден был подлаживаться к религии, которую презирал.
Вот и со мной примерно то же: настанет день, когда человечество освободится от ислама, но для меня это будет слишком поздно. Я, собственно, уже не живу; я жил в течение нескольких месяцев, что само по себе неплохо, не каждый может этим похвастаться. Увы, отсутствие желания жить не приводит автоматически к возникновению желания умереть.
Я увидел иорданца на другой день перед его отлетом в Амман; ему теперь целый год ждать следующего отпуска. Я был скорее рад его отъезду, иначе он наверняка затеял бы новую дискуссию, а мне от такой перспективы становилось не по себе: я теперь с трудом выносил интеллектуальные разговоры; я больше не стремился понять мир ни даже просто его познать. Тем не менее наша беседа оставила во мне глубокий след; иорданец полностью убедил меня, что ислам обречен; вообще-то, если вдуматься, это и в самом деле очевидно. От этой мысли всю мою ненависть как рукой сняло. И я опять перестал интересоваться международной политикой.