— Первый министр, — ответил я автоматически.
— Это в политике. А у простолюдинов, таких, как я, оно означает «первый человек».
— Но ведь шах Дауд, при котором ты учился в Москве, тоже был палачом своего народа, — попытался оправдаться я. — Поэтому ваши марксисты его и свергли.
Мне, признаться, самому было не по душе, как власти Афганистана ведут себя по отношению к тем, кого хотя бы малейшим образом подозревают в сотрудничестве с духами.
— Да, шах Дауд был плохим человеком и тираном, но он не подрывал основ ислама. И не приглашал для своей защиты неверных необрезанных кафиров, как это сделал злосчастный Бабрак.
— Дауд был до мозга костей светским лидером, который активно сотрудничал с Советским Союзом, — возразил я. — При нем в Афганистане стали строить электростанции. На одной из них и ты бы смог работать по специальности, инженером-гидротехником.
— Я тоже светский человек в мирное время, — ответил Джемоледдин. — Но когда на нас нападают неверные, мы все становимся моджахедами.
В этот момент я начал чувствовать, что проигрываю в этом идейно-теократическом противостоянии. Мусульман вообще трудно убедить в своей правоте, поскольку все свои убеждения и исходящие из них поступки они привыкли сверять с Кораном.
Между тем толмач продолжал развивать свою мысль.
— Мы, пуштуны, сунниты, самая миролюбивая ветвь ислама. Это шииты стремятся к мировому исламскому господству. А мы сидим себе в горах, никого не трогаем. Но если кто-то сунется в наши земли, то тогда мы все превращаемся из мирных скотоводов в священных воинов Аллаха.
«И как это вас только, таких умных и убежденных, держали в МВТУ имени Баумана?» — подумал я, откинувшись на спинку сиденья. Меня, честно говоря, уже начал утомлять этот разговор из-за его схоластического однообразия.
Однако в таком разморенном состоянии я находился всего несколько секунд. Возникшую паузу заполнил один из конвоиров-молчунов, выкрикнувший мне что-то в спину. Я от неожиданности вздрогнул и обернулся к циклопам, сидевшим на задних откидных стульчиках. Из потока чужеродной речи я понял только одно прежде услышанное от Джемоледдина слово, которое одноглазый, с бельмом на левом оке, повторил несколько раз: «кафир».
— Садриддин интересуется, сколько воинов Аллаха ты, неверный, убил на нашей земле? — перевел мне Джемоледдин.
Собравшись с мыслями, я попросил его объяснить Садриддину, что я, в общем-то, не по этой части. Мое предназначение не убивать, а контактировать с местным населением, вести разъяснительную работу, убеждать.
Мои слова, не знаю насколько точно переведенные, судя по всему, не понравились душману, и он, завывая и брызжа во все стороны слюной, начал что-то сбивчиво причитать.
Джемоледдин цыкнул на него, потом сделал громогласное внушение на пушту, видимо, предложив заткнуться, и тот через силу умолк, продолжая сверлить меня своим глазом с бельмом, будто что-то мог им видеть.
Наговорившись вволю, остаток пути — примерно минут сорок — проделали молча. Устав от закончившейся ничем дискуссии, я отрешенно смотрел в окно. Постоянный подъем в высокогорье давил на уши изнутри, мешал сосредоточиться. И вот наконец снаружи замелькали мазанки. Это и была горная база Джелалуддина Хаккани. «Уазик» остановился у самого лучшего в селении дома, где жил старейшина клана. Впрочем, по европейским меркам, эта была такая же развалюха, только заметно больше остальных и местами недавно выбеленная. Тренируя притупленную изнурительной тряской по ухабам горной дороги наблюдательность, без которой любой разведчик — не разведчик, я, выйдя из машины, первым делом отметил свежую известку на стеклах.
Сопровождающие циклопические существа, прежде чем провести в дом, сначала обшарили меня с ног до головы тремя глазами на двоих, затем эту же процедуру проделали руками, забрав табельное оружие. Рацию, мой безотказный, прошедший со мной огонь и воду «Зов-4М», чудо советского технического шпионажа, полностью скопированное с «Моторолы», оставили. Так, как уже говорилось выше, предусматривалось особыми согласованными условиями, предварявшими намеченные переговоры.