Варлам Аванесов вызвал к себе коменданта Кремля Петра Малькова.
— Надо немедленно съездить на Лубянку и забрать Каплан. Поместите ее в Кремле под надежной охраной.
Мальков не стал интересоваться причиной такого неожиданного приказа. А просто выполнил указание Аванесова. Он перевез Каплан с Лубянки в Кремль. Поместил ее в полуподвальной комнате. Комната была с высоким потолком, гладкими стенами, с зарешеченным окном, которое находилось метрах в четырех от пола. Не заглянешь в него, не дотянешься рукой. Возле двери и на всякий случай у окна, Мальков поставил усиленные посты. Часовых проверял ежечасно. Не спускал глаз с заключенной. Больше всего Мальков боялся, как бы кто-нибудь из охраны не отправил террористку на тот свет раньше времени. Каплан вызывала у латышских стрелков брезгливость и ненависть.
Фаня отказалась от завтрака. Первые часы пребывания в камере она ни на минуту не останавливалась. Все ходила и ходила от стены к стене. Ее несколько раз вызывал Сергей, но она отказалась отвечать на вопросы. Когда перестали вызывать на допросы, затихла. Присела на табурет и уставилась в стену.
Глубокая поперечная морщина, прорезавшая лоб у переносицы, придавала лицу несвойственное выражение обреченности. Не было у нее раньше этой морщины и этой безысходной обреченности. Три дня и три ночи, проведенные в поединках с чекистами и наедине с собой, вытряхнули из нее что-то очень существенное и невосполнимое: безрассудное, необъяснимое, полное восприятие жизни, когда все — и неудачи, и беды, и сомнения, и огорчения были в радость.
Каплан прислушалась к себе. Ядовитым туманом заклубился внутри страх. Опалило сознание бессилия. Рок неудач преследовал ее, и после каторги. Сковывал волю. Сколько ей можно убегать, кого-то догонять, быть, в конечном счете, битой?
Она снова стала ходить по камере. С трудом переставляла ноги, но куда ни повернется — серая стена. Об нее тупо ломался взгляд. Будто она никогда не видела солнца, не кипела в половодье революции. Откуда эта серая стена? Какая дьявольская сила забросила ее в одно из подвальных помещений Кремля?
Каплан надеялась, что ее больше не будут вызывать на допросы. Она боялась встреч с Сергеем. Уцепиться за ниточку — размотает весь клубок. Она уже на пределе. Скорей бы конец. Взаимные прощупывания, пробные атаки и контратаки, истерики, уход в глухую защиту, обманные маневры поведения. С чем это сравнишь?
Память Каплан распахнула в минувшее одну из своих бесчисленных дверок, и она услышала голос Сергея:
— Я думаю, у вас есть много что сказать…
По спине пробежали мурашки.
— Я сказала все, — выдавила Каплан и отвернулась. Мутным, нехорошим взглядом уставилась в окно. В глазах бродило что-то этакое… Мысль? Воспоминание?
— Я не ошибаюсь, — сказал Сергей. — Вы утаиваете главное — сообщников и руководителей покушения… Вам предстоит очная ставка…
— С кем?
— С Верой Тарасовой.
— Зачем? Зачем эта канитель с очными ставками? Я подпишу все, о чем рассказала.
Сергей наклонился к ней ближе. Казалось, он хочет проникнуть взглядом в ее голову, понять и прочитать все ее мысли.
— Но мне нужна правда.
Вошла Вера Тарасова. Остановилась, собралась с силами.
— Послушай, Фаня, — голос Тарасовой прерывался, — как ты могла? Ну, почему?
Ответа не было.
— Трудилась бы как все, имела бы семью…
— Очевидно, я не такая, как все, — голос Каплан завибрировал от напряжения.
— Фаня, — с горечью сказала Тарасова, — ты сама себя загнала в угол. Разве об этом ты мечтала в Акатуе?
Каплан отшатнулась назад, будто ударенная, и впервые посмотрела в лицо Тарасовой — потерянно посмотрела. Слепо.
— Акатуй — совсем другая жизнь, — пробормотала Каплан. Осеклась от невозможности хоть что-то объяснить Тарасовой, искренне горюющей о ней. Махнула, обречено рукой.
— Эх, Верочка!
После ухода Тарасовой Каплан продемонстрировала один из резких скачков перемены настроения. Сергей ни разу не видел Каплан обмякшей и безоружной. И все же она ни в чем не раскаялась. Ни в чем существенном не призналась. Задумчиво стряхивала с правого плеча невидимую пушинку. Но та, вероятно, не исчезала. Тогда Каплан сняла ее пальцем, отвела в сторону и проследила. Как она медленно падала вниз…
Каплан подняла к Сергею лицо с грустными глазами.
— Я была на заводе Михельсона одна…
Сергей тяжело вздохнул. Чуя перемену, Каплан беспокойно всматривалась в Сергея, пока тот делал какие-то записи в протокол допроса. Ей, почему очень нравился этот человек. Если в такой ситуации применимы слова — «нравился». От этого веяло чем-то земным, обыденным.
— Где здравый рассудок? — едва слышно спросил Сергей. В его голосе зазвучало сочувствие. Не наигранное — настоящее. Откровенность не ему одному нужна. Ей самой.
Сергей провел рукой по горлу: нельзя запираться. И застыли два профиля против друг друга. Глаза в глаза. Сергей, упершись грудью о стол, подался вперед, словно притянутый. Признание, казалось ему, было у Каплан уже на языке…
— Я не скажу… Не могу…
Взгляд ее потух. Она сгорбилась. И сразу постарела на десяток лет…
Тусклое лицо. Бормочущий осевший голос. Маска, внешняя оболочка. Защитная окраска. Вроде бы все правильно. И, однако, Сергей чувствовал, что-то здесь не то, определенно не то. Что же должна чувствовать эта маска? Что такое сокровенное и тайное призвана она столь упорно защищать от следствия?
…Каплан все ходила и ходила по камере. Трудно сказать почему, но у нее было такое ощущение, что дело движется к развязке. Сознавая это, Каплан впервые со времени выхода на свободу с неподдельной теплотой подумала о каторге в Акатуе. Ведь там она, как это кажется, ни странно, умерла бы в кругу близких ей по духу товарищей. А здесь, в Москве, ей придется умирать в глухом остервенелом одиночестве. Память о себе ей помогут оставить выстрелы в Ленина, но ее самой-то уже не будет.
Ненадолго, всего на пять-шесть минут к Каплан зашел Сергей. Он ни о чем не спрашивал. Ничего не уточнял. Не записывал. Смотрел и о чем-то сосредоточенно думал…
Каплан так и осталась для него тайной за семью печатями со своей трагической судьбой и загадочной психологией.
Жизнь Фанни подходила к последней черте. Да и была ли у нее, в сущности, жизнь? Что она видела? Что познала? Кто ее любил? Кого она одарила своей любовью? Кому она поведала сокровенное? Кто ей открывал душу? Чье сердце она обогатила мечтой? Детство она почти не помнила. Юность ее растворилась и заглохла в обшарпанных стенах пересыльных тюрем, в кошмарных снах, горьких и беспросветных думах…
На каторге Каплан сгорала от внутренней сосредоточенности. Растворялась в бесплодных затереотизированных спорах, вера в торжество добра над злом. Ощущение тревоги не покидало ее ни на один день. А тут еще глаза… отказывались видеть белый свет — единственное, что ее радовало. Страдала ужасно, и если бы не Мария Спиридонова и Вера Тарасова — наверняка сошла бы с ума. Они не давали окончательно упасть духом, вселили надежду. Целых три года длилось тяжкое испытание, и она прозрела…
И, как удар грома, неожиданная свобода… Пока добиралась из Акатуя до Читы — отшумела бурями Февральская революция. И вдруг снова заболели глаза. Скиталась по госпиталям и больницам. Зрение то пропадало, то восстанавливалось. Случалось такое и раньше. Но тогда она не била тревоги. Не жаловалась на судьбу. Малая беда не заслоняла большую — вечную каторгу. Потерю зрения воспринимала, как еще один удар из-за угла. Тогда она пошла на риск. В Харькове ей сделали более или менее удачную операцию. Хоть и плохо, но все же стала видеть. Воспрянула духом. Вернулась в Москву. Партия эсеров находилась в бегах, на полулегальном положении. С ходу ринулась в бой. Не хотела выключаться из борьбы даже не короткое время.
Почему же она не убила Ленина? Ведь стреляла отравленными пулями. И ни одна из них не оказалась смертельной? Глаза… Всему виной глаза. На расстоянии трех шагов не попала…