— Глянь-ко… — сказал Юзусь — и совершенно излишне, потому что я уже прильнул к забору, воткнув готовый быть утертым нос между досок, — и шуруй, — добавил, уходя, уже уверенный в успехе, видя меня попавшим под сильный гипноз, зная, что теперь я не стану путаться у него под ногами, что теперь с него только харчи и стирка, потому что дни и ночи, во сне и наяву с Марылькой буду пасти коров, потому что, заметив мою невменяемость, Юзусь тут же утвердился в мысли, что план его удался, ибо нет щенка более спокойного, чем влюбленный щенок. Первые два дня я простоял в укрытии, любуясь ее девичьей расторопностью, глядя, как она наклоняется над колодцем, как хлопочет по хозяйству, а я выходил из укрытия, искал новые наблюдательные пункты, чтобы еще и еще раз убедиться, что белье было для нее излишней роскошью. Я высматривал на ее коленях и локтях старые шрамы, следы падений во время игры в классики или лазания через сухостой; о да, вместо отмеченного шармом белья она носила отмеченные белизной шрамы детства, впрочем, прекрасно сшитые, что напоминало о ее таком недавнем игривом прошлом, слишком рано задавленном избытком взрослых обязанностей; я находился под очарованием ее шрамов, я полюбил их царицу — чудесную ссадинку на лбу, которую она, видать, когда-то выпрыгала себе, если только не детская оспа так ее клюнула, что оставила след на всю жизнь.
— Шуруй! — почувствовал я на третий день Юзусеву лапищу, мощным шлепком вырвавшую меня из оцепенения и подтолкнувшую к активности. — Стоишь и стоишь у забора, уж и Харнась обосцал тебе два раза, пошел!
Выпихнул меня за калитку и крикнул:
— Марысь, возьми-кось научи этого городского доить!
И пошел гогоча, с косой через плечо, за женой, а я, оказавшийся на середине двора, онемевший, столкнулся с Марылькой лицом к лицу. Она ничуть не удивилась, кивнула, чтобы шел за ней, ну я и пошел.
Встал в дверях, смущенный, затягивая время, делая вид, что заинтересовался надписью: «Милости просим к нам» (нацарапано мирскою рукой), «К+М+В 19.4»[2] (начертано освященной рукой; одна цифирка стерлась, и неизвестно, прошлогоднее колядование здесь увековечено или это прадавний след богоугодного гостеприимства) — я стоял в дверях, не смея зайти внутрь, всматривался в надписи, как в иероглифы, вчитывался, чтобы оттянуть момент пересечения порога жилища, поскольку не в конюшню Марылькины ноги направились, но в глубь дома, в кухонную духоту, в задушевность домашних запахов. Я стоял, по-городскому размышляя об обуви, размышляя о том, что к ходьбе босиком, к травам, к гумнам привычные Марылькины ноги не источают зловония, что, запанибрата с землей, они землею и пахнут, в росе омываются, а я свои ноги, постоянно обутые да в школьных, костельных и домашних передрягах, во время классных собраний, во время исповеди, во время взбучек, в сандалях, в ботинках, в тапках потом истекающие, всегда с подветренной стороны должен держать.
Были такие деревни на Подгалье, в которых обувь надевали только к первому снегу. Босые ступни жителей за летние месяцы роговели и обрастали жестким котурном, вбиравшим в себя камешки, щепочки, листья, становившиеся прилепленной снизу историей пройденных дорог; осенью, когда первый иней белил траву, целыми семьями приступали к горскому педикюру: газда[3] садился с ножом у ведра и, с детей начиная, всем срезал мозольные подошвы. Редко когда выхаживали босиком до святого Анджея, поэтому гадали на будущее по сокровищам, втоптанным, впечатанным в подошву, а потом и соскобленным с подошвы. Если, кроме крошек гравия и заноз из лесу, денежка к ступне прилипала, семье это сулило годы в достатке.
Слышал я и об укрытом где-то в стройном ельнике поселении, основанном заблудившимися браконьерами, которым не хватило сил найти обратный путь, и если снег в Татрах обычно начинал таять в мае, чтобы уже в августе радостно встретиться с заморозками, то там солнце редко добиралось до гребней крыш, мороз стелился тенью круглый год, а когда в этой промороженной околице черт желал «спокойной ночи», у него из пасти вместо серы шел пар; там мороз даже коней подковывал льдом, поэтому каждая живая душа — человечья, собачья, конская или какая другая копытная — имела онучи и обувку.
2
Инициалы имен евангельских волхвов — Каспара, Мельхиора и Валтасара. (