Выбрать главу

Аннинский (иронически). Можно вопрос? Свобода — это дело или это окраска?

Дмитриев. Свобода — это дело.

Аннинский. Спасибо, все ясно.

Дмитриев. Это каждодневное дело человека, любого человека, который хотел бы быть свободным, который уважает свою страну, свою культуру, который не хочет быть у кормушки.

Непомнящий. Я совершенно не боюсь своей страны, я боюсь, скорее, Америки, которая просто какой-то Советский Союз сегодня. А что касается свободы… Для того, чтобы был свободный диалог внутри своей страны, нужно иметь, я повторяю еще раз, единую хотя бы в общих основаниях систему ценностей. То есть понимание того, что черно, что бело, что ложь, что правда. Масса есть индивидуальных различий у всех, но какая-то основная, единая система ценностей должна быть, на этом стоит нация, на этом стоит культура. Без культуры, в том ее, старом, понимании, без культуры в высоком смысле России просто не будет. Потому что это самая высшая ценность России — ее культура.

Ведущий. А может ли быть такая работа по формированию этих ценностей вне свободы?

Непомнящий. Конечно, не может быть. Хотя… Надо Вам сказать, что я имел дело с цензурой. Цензура мне, честно говоря, очень часто помогала. Потому что без цензуры ты идешь из пункта А в пункт Б по прямой. И ничего тебе не мешает. Но когда на этом пути возникает препятствие, ты поворачиваешь в обход, и на этом пути возникает масса новых мыслей, и мысли получаются более объемные. Я не говорю «спасибо» цензуре за это, но цензора можно было обмануть, с цензором можно было договориться, как-то выстроить личные отношения… Деньги не уговоришь и не обманешь. Цензура денег — это самая страшная цензура, которая только может быть.

Аннинский. Все-таки свобода — это не дело, свобода — это окраска дела. А дело — это дело. Вот какое дело ты делаешь…

Дмитриев (нетерпеливо). Свобода — это общенациональное дело. Единственное достойное общенациональное дело: свободный человек в свободной России.

Аннинский. Отвечаю Вам. Я когда что-то делаю, я не о свободе думаю, а о деле. И только когда мне мешают, возникает проблема свободы.

Дмитриев. Так дело культуры — это и есть дело свободы. Потому что человек, когда он делает дело культуры, в любой деспотической ситуации (например, читая книгу), в этот момент он свободен. Хотя бы наедине с собой. Когда человек пишет об этой книге, в этот момент он свободен. Поэтому, когда делается дело культуры, оно делается для того, чтобы стать делом свободы. Чтобы это распространилось на все условия повседневности.

Кстати, о ценностях. Ситуация ухода от ценностей — это как раз ситуация бегства от свободы, основанная на том же самом страхе. Все хотят немножко замкнуться в своих нишах, кто имидж надеть, кто примерить брэнд, прокататься на рейтинге… Лишь бы не отвечать ни на какие серьезные вопросы, лишь бы ни за что не отвечать. И это не свобода, это бегство от свободы. Мы как-то отделили свободу от всех остальных ценностей. Но ведь она вне их, вне общего гуманистического дела не существует. Свобода без добра, совести, ответственности — это ничто.

Звучат фанфары; Истина является героям передачи; в этот момент опускается занавес.

2. ПАМЯТЬ

Но не будет никакой свободы, если мы не разберемся сами с собой, со своим перепутанным прошлым, русским 20 веком. Мы закомплексованно смеемся над соседями, которые политизировали тему голодомора, свели всеобщую трагедию к узким национальным основаниям, а сами сдвигаем ужас пережитого столетия на обочину общенациональной памяти. Не изживаем катастрофу, а прячем ее глубоко в себя. Так зарывают жертвы ящура в скотомогильник, а бациллы продолжают жить.

Ровно на границе Москвы и Московской области, в самом центре страны, центрее некуда, расположен Бутовский полигон. Один из трех расстрельных полигонов близ столицы, которые были выделены НКВД под его гуманистические нужды. И единственный, где расстреливали не партийную знать, а обычных людей. 20 765 человек за два года, 1937-1938-й. Документы чудом уцелели. Причем, как правило, с фотографиями убитых; список поименно восстановлен. Найдены места, где были рвы, для чего (по личному благословению покойного Патриарха Алексия II) пришлось отступить от правил, поскольку прокуратура не дает разрешения на раскопы мест массовых захоронений, пока не предъявлены останки, а останки не предъявишь, пока не произведены раскопы. В итоге сделали раскоп, а разрешение получили задним числом.

В этих рвах на полигоне лежат представители 60 национальностей. Особенно много священников и епископов русской православной церкви, многие из них теперь канонизированы. Инвалиды, которых во время Большого Террора уничтожали системно — для освобождения дефицитных мест по тюрьмам. Известно все в деталях: как людей подвозили с 9 вечера до раннего утра, как объявляли приговор, как оставляли томиться в сарае, а потом расстреливали поштучно, одиночными выстрелами в затылок. Причем высокие чины НКВД добровольно приезжали в выходные на субботники, чтобы помочь рядовому составу. Надевали кожаные фартуки, чтобы не залиться кровью и мозгами, ставили разутых людей в исподнем на край могильного рва, и спускали курок. Потом территорию вокруг закрытого полигона отдали под дачи сотрудникам спецслужб, а в старом флигеле был однодневный дом отдыха — для них же.

В начале 90-х ФСБ по доброй воле отдала и земли, и документацию; сейчас на месте полигона церковно-исторический мемориал. Место памяти обихожено, как должно, рядом построен новый, но канонически безупречный храм в честь новомучеников, поставлен крест в память о русской Голгофе. Настоятель храма — отец Кирилл Каледа, внук священника Амбарцумова, расстрелянного на полигоне; его помощники создали мемориальный сайт, выпустили Книгу памяти со списками расстрелянных.

И все-таки массового внимания к полигону нет; люди словно загораживаются от мучительного прошлого, не хотят переживать его как свою проблему, как живую, длящуюся общенациональную боль. И нет в России ни одного музея, где ужас пережитого в 20 столетии был бы столь же эмоционально насыщен, как насыщено переживание Холокоста в музейном центре Яд Вашем в Иерусалиме. Там посетители, прежде чем узнать детали, цифры, увидеть традиционные экспозиции, проходят через черный лабиринт, где тихий ровный голос читает списки убитых детей: такой-то, родился там-то, в таком-то году, убит в сорок третьем… четвертом… пятом… И на своде загораются тихие звезды.

Но чтобы такое стилевое решение было возможно, необходимо общее чувство объединяющего страдания. Мы же отказались совместно осознать свою трагедию, которую с нашим народом сотворил не кто-то извне, а он же сам, изнутри себя самого. В общем-то, понятно, почему отказались. Невозможно предъявить себе каких-то чужаков, врагов, которые творили зло. Украина придумала миф о целенаправленном уничтожении украинцев — кем? Советской русской властью. Грузия сочинила музей оккупации — со стороны кого? Со стороны все той же власти. Советской и русской. Жертвы с палачами разделены в Восточной Европе и в Балтии; палачи сотрудничали либо с Гитлером, либо с Советами. Все остальные были жертвами. Мы ни взаправду, ни даже по лжи не можем сочинить историю про доброе и злое. Палачи переплетены с жертвами, жертвы с палачами, мы сами сотворили зло с собой, — если, конечно, не верить в жидовский заговор, который завершился тем, что кровавые еврейские чекисты сами себя тоже уничтожили. Так что быстрого исхода из проблемы для нас нет и быть не может. Но почему нет вообще никакого движения? Почему мы не стали обеззараживать себя и свое будущее через память о прошлом? Ведь о смерти помнят для того, чтоб жить?