— Узнал, как нам ехать? — спросил Роланд.
— Да.
— Хорошо. Одно наваливается на другое, Эдди. Мы должны как можно быстрее добраться до Сюзанны. Помочь, если сможем, Джейку и Каллагэну. И ребенок вот-вот родится, уж не знаю какой. Может, уже родился.
«Поверните направо, когда вернетесь на Канзас-роуд», — сказал электрик Эдди (Канзас, как в истории о Дороти, Тото и тетушке Эм, где одно наваливалось на другое), и он повернул. Теперь они ехали на север. Солнце ушло за деревья слева от них, так что двухполосное шоссе укутывала тень. Эдди буквально чувствовал, как время скользит между пальцев, будто невероятно дорогая ткань, слишком гладкая, чтобы ее ухватить. Он надавил на педаль газа, и старый «форд» Каллема, фырча мотором, прибавил хода. Эдди разогнался до 55 миль в час. Мог бы еще добавить, но не стал: Канзас-роуд изобиловала поворотами, а вот ровностью покрытия похвастаться не могла.
Роланд достал из нагрудного кармана лист блокнота, развернул его и теперь внимательно изучал (хотя Эдди и сомневался, что стрелок может прочитать документ: большинство слов этого мира оставались для него загадкой). В верхней части листа, над текстом Эрона Дипно — рука его чуть дрожала, но писал он четко и разборчиво — и наиважнейшей подписью Келвина Тауэра, улыбался смешной бобер и тянулась надпись: ВАЖНЫЕ ДЕЛА НА СЕГОДНЯ. Прямо-таки издевка.
Не задавай мне дурацких вопросов, в дурацкие игры я не играю, — подумал Эдди и внезапно улыбнулся. Этой самой точки зрения придерживался Роланд, Эдди в этом не сомневался, несмотря на более чем очевидный факт, что их жизнь, когда они ехали на Блейне Моно, спасли несколько вовремя заданных дурацких вопросов. Эдди уже открыл рот, чтобы поделиться своими мыслями, сказать, до чего же это хорошо, что самый важный документ в истории мира, более важный, чем Magna Carta,[10] Декларация независимости или теория относительности Альберта Эйнштейна, начинается со смешного бобра и тривиальной фразы. Но прежде чем успел произнести хоть слово, накатила волна.
Его нога соскользнула с педали газа, и хорошо, что соскользнула. Если б осталась на педали, он и Роланд обязательно получили бы серьезные травмы, может, даже погибли. Когда накатила волна, на шкале приоритетов Эдди Дина управлению «фордом» Джона Каллема просто не нашлось места. Ощущения были такие, как в вагончике американских горок, когда он достигает первой вершины, на мгновение замирает… наклоняется… падает… и ты падаешь, а горячий летний воздух бьет тебе в лицо, давит на грудь, а желудок плавает где-то позади тебя.
В это самое мгновение Эдди увидел, как все, что находилось в салоне автомобиля Каллема, потеряло вес, поднялось и зависло в воздухе: трубочный пепел, две ручки и блокнот с приборного щитка, старший Эдди, и, как до него тут же дошло, он сам — камей его старшего, старина Эдди Дин. Так что не приходилось удивляться, что он и его желудок выбрали разные траектории движения! Он не знал, что и сам автомобиль, который успел остановиться у обочины, также парит в воздухе, лениво покачиваясь вверх-вниз, в пяти или шести дюймах над землей, как лодочка в невидимом море.
А потом дорога с деревьями по обе ее стороны исчезла. Бриджтон исчез. Мир исчез. Послышалось звяканье колокольцев Прыжка — отвратительное, тошнотворное, вызвавшее желание заскрипеть зубами… да только зубы тоже исчезли.
Одновременно с Эдди Роланд ясно почувствовал, как его сначала подняли, а потом подвесили, словно некий предмет, внезапно ставший неподвластным земному притяжению. Он услышал колокольца и ощутил, что его тащит сквозь стену существования, но понимал, что это не настоящий Прыжок, во всяком случае, не тот, в которые ему доводилось уходить. Происходящее с ним очень напоминало явление, которое Ванни называл авен кэл, что означало «поднятый ветром и несущийся на волне». Только термин кэл в отличие от более привычного кэс указывал на природный катаклизм: не ветер, а ураган, не волна, а цунами.
Сам Луч желает пообщаться с тобой, Говорун, — послышался в голове голос Ванни. Это саркастическое прозвище он, сын Стивена Дискейна, получил от учителя за то, что очень уж редко раскрывал рот. Хромоногий, умнейший наставник Роланда, перестал его так называть (возможно, по настоянию Корта), когда мальчику исполнилось одиннадцать лет. — И если он заговорит, тебе лучше слушать.
Я буду слушать, и слушать хорошо, — ответил Роланд, и его тут же бросили. Но он никуда не упал, застыл, невесомый, с подкатывающей к горлу тошнотой.