– И что с того?
– Как это «что с того»? Ты даже не задумался над моими словами.
– А я не хочу.
Миха припоминает тот снимок. Сад в Кирхенвеге. Он проступает все явственнее. Почти уже видно дедово лицо.
– Я только пытаюсь помочь. Нам обоим.
– Знаю.
Мина снова выходит на работу: на неполный рабочий день, посмотреть, как оно пойдет, говорит она. Они подгадали специально к пасхальным каникулам, чтобы Миха мог оставаться с Дилан и отводить ее в ясли. Начиная с одного-двух часов довести время до обеда, а потом и до того часа, когда Миха сможет забирать ее после своих занятий в школе.
Отдав малышку воспитателю, Миха, чтобы не возвращаться домой одному, идет в кафе напротив садика. Нужно постирать, погладить, сходить в магазин, но он сделает это потом, когда придет Мина и станет рассказывать новости дня. Утро он проводит за чтением, ест, пьет, следит за болтовней официанток у барной стойки, за входящими и выходящими посетителями. Какое облегчение забрать Дилан, окунуться в ее запах.
Интересно, деду тоже становилось хорошо от общения с детьми, а потом и внуками? Мутти и Бернт. Я и Луиза. Миха помнит дедовы руки, колени, запах мыла и сигарет. Дилан копошится в сумке на Михиной груди. Он стягивает с нее носок, рассматривает маленькие пальчики, ноготки, растирает ступни и надевает носок обратно. Он не заслуживал, чтобы ему было хорошо. От этой мысли веет правотой и невозможной жестокостью.
Проходит неделя, и вот настает день, когда Дилан надо оставить уже до часу дня. По выходе из метро у него появляется идея. Впереди невыносимо длинное утро, и он разворачивает коляску, спускается по ступенькам и бежит по платформе, чтобы успеть в отъезжающий поезд. Дилан моргает темными глазенками, когда они проезжают свою остановку и едут в центр, где Миха пересаживается на другую электричку и везет дочку на вокзал.
Покупает в киоске претцелей, в женском туалете меняет Дилан подгузник и садится на первый попавшийся поезд до Ганновера, хотя придется делать пересадку в Касселе и двадцать минут ждать.
– Мне нужно в Штайнвег.
Миха обращается к таксисту, перекрикивая плачущую Дилан. Она голодная, а Миха уже скормил ей захваченную из дома бутылочку. Таксист везет их быстро, мелькают широкие центральные улицы, незнакомые пригороды, дома послевоенной постройки.
Миха стоит на тротуаре с Дилан под мышкой. Он никогда здесь прежде не был, только видел фотографии. Ему известен номер дома и куча других подробностей фамильного прошлого. Пользы ни на грош. Непонятно, что он хотел найти, приехав сюда, в первое дедово пристанище после плена. После преступлений. По-провинциальному представительный дом стоит крепко и безучастно. Там живут чужие люди. Миха, смущенный и испуганный, стоит подле, а на его руках дочь заливается голодным плачем.
Из детства помнится только хорошее. Даже вспышки пьяной ярости, сожженные дедовы письма, фотографии, на которых дед отвел глаза, – все хорошо. Даже теперь, когда он точно знает, что и где делал опа, и то, что на снимках в музее, вполне возможно, его рук дело, – Миха, как ни пытается, не может свести все это воедино. Сознание вины, раскаяние, гордость, вызов, позор. И никакой определенности. Не за что зацепиться.
Факты, события, места существуют в отдельности, сами по себе, а Дилан плачет.
Усадив ее в коляску, Миха идет на поиски кафе или магазина, где бы можно было купить и подогреть воду и молочную смесь. Дилан никак не успокаивается, и его охватывает страх. Еще два с лишним часа на поезде. Дом за домом тянется улица, а в ушах звучат суровые слова Колесника. Нет вины и прощения тоже нет. Сожалеть об этом бессмысленно. Это не поддается жалким человеческим чувствам. Как там сказала Луиза? Люди просто совершают поступки и живут дальше.
Миха идет, Дилан плачет, магазинов нет.
Все это время. С самого начала этой истории – на семейном ужине, у бабушки на балконе, в библиотеке, где он читал и делал выписки. Многие месяцы Миха думал, что возможно разобраться во всем до конца, но здесь, в незнакомом пригороде, с голодным ребенком на руках, он вдруг понял, что все эти месяцы он ошибался.
– Когда я плачу – я плачу из жалости к себе. К себе, а не к тем, погибшим.
Мина, раскачивающая перед дочкиным лицом яркой морской звездой, на мгновение нахмуривается. Она еще сердится за вчерашнее, за то, что он уехал, ничего не сказав, не взяв еды для Дилан, без особой цели. Мина берет себя в руки.
– Это ведь нормально.
– Ты правда так думаешь?
– Не знаю.
Дилан тянется ручонкой, но передумывает. Морская звезда танцует, на ее лучах бренчат колокольчики. Ее мягкое махровое тело сминается в пальцах Мины. Ногти сильно обкусаны.
– А ты о ком плачешь?
– Когда вижу кадры о холокосте?
– Да.
– О тебе. В тот миг. О себе. О ней. Пойду пройдусь, пусть поспит на свежем воздухе.
Мина размеренно ходит взад-вперед перед скамейкой в парке, пристроив малышку на плече. Миха смотрит на личико, лежащее на мягком шерстяном пальто матери. От утреннего холодка зарозовели щеки; ресницы, кажется, стали еще чернее и гуще.
– В юности я думала, как это чудовищно. Детишки потеряли родителей. Помнишь один снимок? Мальчик в Бельзене бежит по дороге навстречу союзным войскам? Совсем один.
– Помню.
– Теперь я думаю о родителях, которые потеряли своих детей. Детей в концлагерях расстреливали в первую очередь, так ведь?
Миха кивает.
– Я думаю, как это, должно быть, ужасно. Жить после такого. Продолжать жить без них.
Малышка засыпает. Михе хочется взять ее на руки, но боится ее разбудить. Мина останавливается и начинает тихонько, из стороны в сторону, раскачиваться.
– Ты на эти вещи смотришь иначе. Каждый смотрит по-своему. Ты любил своего деда. Ты узнал о нем нечто ужасное, и теперь тебе кажется, что больше его любить нельзя. Естественно, ты об этом и плачешь.
Мина укладывает дочь в коляску, и Миха, подоткнув в ногах малышки одеяло, качает коляску ногой.
– Все это чересчур логично, я знаю.
– Да.
– Логичной быть непросто.
– Да.
– А ведь он, ты помнишь, и хорошее делал тоже. Тебя любил, опять-таки.
– Я не в состоянии об этом думать, Мина.
– Ясно.
Она снимает с ручки коляски сумку и роется в баночках с кремом и упаковках подгузников.
– Что бы ты делала?
– В каком смысле?
– Если бы это был твой опа.
– Честно, Миха? Не знаю. Может, помочилась бы на его могилу. Прости. Я не знаю. Вполне возможно, я бы вообще о нем не вспоминала, даже хорошего.
Ты на эти вещи смотришь иначе. Миха твердит про себя Минины слова, но никакого эффекта. Легче не становится. Он думает о себе, это правда. Эгоист. Но гораздо труднее ему думать о других, о тех, кто его сейчас интересует. Опа и Иосиф. Они убивали, а после этого жили еще целую жизнь. Это не выходит у него из головы: он прокручивает их шаги, распутывает нить за нитью. Годы и поколения. Не поправить. Ни раскаяния, ни прощения.