— Не желаете ли заглянуть в мою комнату?
Удерживая в руках лампу с красным абажуром, он двинулся вглубь запутанного темного коридора со сводчатым потолком и полом, застеленным темно-красной холщовой циновкой. Затем открыл еще одну дверь. Мы вошли в комнату, изнутри напоминающую полое яйцо. Она, казалось, не имеет выходов наружу, за исключением двери, ведущей в коридор. Лишенные каких бы то ни было геометрических пропорций вогнутая поверхность стен, пола и потолка были сплошь устланы алым бархатом. От плотного запаха благовоний, стоявшего в комнате, мои мысли словно очистились. Человек поместил лампу на стол, а сам уселся на кровать — та занимала место по центру — и жестом пригласил меня садиться в кресло, расположенное подле стола. На столе стояли кувшин с ду̀гом4 и стакан. В изумлении я смотрел по сторонам: меня терзала мысль, что человек этот, должно быть, безумец, а его комната — не что иное, как камера пыток. Стены были окрашены в цвет крови, видимо, с целью замаскировать кровь его жертв. Таким образом, его стало бы трудно в чем-то уличить. Кроме того, комната не имела выходов наружу. Никто никогда не узнал бы, что творится внутри, не говоря уж о том, что помощи здесь ждать было неоткуда. Я приготовился к удару дубиной из темноты или того, что человек, вооружившись ножом или топором, бросится на меня, но он лишь спросил у меня тихим голосом:
— Что вы думаете о моей комнате?
— О комнате? Прошу прощения, но это больше напоминает пластиковый мешок.
Пропуская мои слова мимо ушей, он продолжил:
— Моя диета полностью состоит из молока. Хотите попробовать?
— Нет, благодарю. Я успел поужинать.
— Стаканчик молока вам не повредит.
Сказав это, он поставил передо мной кувшин с ду̀гом. И хотя мне не хотелось пить, я наполнил стакан и сделал глоток. Вслед за этим, он вылил остатки молока в свой стакан и начал медленно пить. После каждого глотка он проводил языком по губам, и его губы при этом блестели, а глаза были полуприкрыты — словно он пытался освежить в памяти какие-то давние воспоминания. Его бледное молодое лицо, пухлые губы и короткий, но прямой нос — все это в бордовом свете лампы казалось чувственным и исполненным страсти. На его широком лбу обозначилась крупная темная вена, длинные каштановые волосы падали на плечи. Словно обращаясь к самому себе, он сказал:
— Удовольствий, которым предаются люди, я никогда не разделял. Чувство тревоги, то чувство, что берет начало в наших невзгодах, — оно всегда вставало на пути моего счастья. Этот злой рок берет начало в страданиях нашей жизни, трудностях вечного подражания, и, что вернее всего, в опасности взаимодействия с людьми. Необходимость жить в обществе вырожденцев, потребность в пище и одежде, — все это подавило в нас цветение жизни. Годы назад я ступил в мир обычных людей, обывателей, подражал их убогим привычкам, но в скором времени обнаружил, что самое большее — строю из себя дурака. Я испытал все их радости, но не нашел в них удовольствия для себя. Везде я чувствовал себя отверженным, всеми покинутым, — можно сказать, чужым для их мира. Серьезных отношений между ними и мной возникнуть не могло. Я не мог увязать свою жизнь с их жизнями. Я непрерывно твердил себе: «Я должен расстаться с обществом, жить в сельской местности, в отдалении, уединенно». Но я никогда не хотел этого уединения для личной выгоды; не было это и тщеславием. Я не хотел ни подчиняться чьей-либо воле, ни кому-либо подражать. Единственным моим желанием было найти такое место, где я смог бы познавать себя, где мои мысли не были бы столь рассеяны. Я родился ленивым. И верю в то, что физический труд — удел тех, кто пуст, тех, кто ощущает внутри пустоту, которую нечем заполнить. Работать пристало лишь черни, плебеям. Даже мои пращуры чувствовали эту опустошенность. И, однако, трудились, много думали, исследовали. А теперь, когда все эти потребности уже не тревожат их, суммарный груз накопленной ими лени опустился и на мои плечи. Я не горжусь своими предками. Более того, эта нация в отличие от многих других не разделяется на отдельные генеалогические ветви. Стоит углубиться лишь на пару поколений в родословную очередного даула или салтана5 и с легкостью обнаружишь, кем был его дед: вором, разбойником с большой дороги, придворным шутом или процентщиком. И коли уж мы взялись копаться в моей, равно как и в чьей-либо другой, генеалогии, неужели мы, в конечном счете, не упремся в поколение какой-нибудь гориллы или шимпанзе? Все дело в том, что я не предназначен для работы, не был рожден для нее. Нувориши, наверное, единственные, кто по-настоящему живет. Они выстроили общество сообразно своей жадности и пороку, и чтобы продвинуться вперед хоть на гран, остальным необходимо принимать навязанные ими правила, подобно тому, как больному — принимать лекарство. Каторгу эту они назвали «работой», и всякий из людей, чтобы не умереть с голоду, вынужден отныне просить у них с вытянутой рукой. Лишь кучка воров, бессовестные глупцы и безумцы могут жить в таком окружении. Тех же, кто не сгодился для кражи или подлога, тех, кто не имеет удовольствия к лести, — тех отныне принято называть «негодными к жизни»! Им не понять мою боль и не почувствовать бремени, которое сгибает меня, бремени моих предков! Их усталость теперь и во мне, и кроме того, я могу чувствовать всю их тоску.