– Помолчал бы лучше, – выдавил я из себя, медленно передвигая ручку шаг-газа вниз. Лопасти стали загребать воздуха меньше, и вертолет начал заметно «проседать». Скорость и высота падали теперь одновременно.
Под нами мелькнуло нагромождение голубых прозрачных кубиков – ледопад, затем, ступеньками, – несколько бергшрундов, и потянулась относительно ровная спина ледника, покрытая слоем снега.
Снижение вертолета становилось слишком стремительным, и я взял ручку на себя, а шаг-газ вверх, чтобы набрать высоту. Стрелка указателя скорости побежала вниз намного быстрее, чем я ожидал, и мне пришлось резко вернуть вертолет в горизонтальное положение.
Глушков притих в кресле правого летчика, и я вообще забыл о его существовании. Взгляд мой все чаще падал на индикатор топлива: стрелка едва дрожала на нуле; я успел увидеть ее агонию, прежде чем она окончательно не замерла.
Это конец, подумал я, но двигатель еще работал, лопасти еще месили холодный разреженный воздух, удерживая вертолет на весу.
Скорость быстро упала до восьмидесяти километров в час. Пойти «в горку» у вертолета не хватило сил; предупреждая его сваливание хвостом вниз, я перевел вертолет в горизонт. Когда я понял, что мы снижаемся слишком быстро и схватился за рычаг шаг-газа, то было уже поздно. Под вертолетом стремительно увеличивалась и неслась на нас синяя тень. Двигатель хлопнул, сипло засвистел и затих. Нас стало опрокидывать на хвост, и в тот момент, когда мы с Глушковым одновременно прокричали одно и то же матерное слово, означающее совершенно безнадежное состояние, хвостовая балка с ужасным хрустом вошла в снег, пронзила его до самого льда, переломилась надвое, и фюзеляж рухнул на снег.
Глава 27
УДАР БЫЛ БОЛЕЕ ЧЕМ ЧУВСТВИТЕЛЬНЫЙ. Треск, скрежет, хлопок выбитого стекла, крик Мэд слились в короткую звуковую вспышку. Остекление кабины вмиг рассыпалось на кусочки и брызнуло мне в лицо. Я инстинктивно закрыл глаза руками, и все же лоб и щеки обожгло острой болью. Где-то над головой затрещала обшивка, и мне показалось, что главный редуктор сейчас проломит своей тяжестью крышу фюзеляжа и раздавит Гельмута с Мэд, как муху молотком.
Но все в одно мгновение прекратилось. Наступила невероятная тишина. Я полулежал на искореженной приборной панели, опираясь руками через выбитое лобовое стекло на снежную доску, и с удивлением смотрел, как ее бомбят тяжелые вишневые капли и оставляют в ней маленькие воронки. Я провел рукой по лбу – он был мокрым и липким от крови.
Глушков лежал лицом вниз на битых стеклах и не подавал признаков жизни. Гнутый металлический лист упирался ему в живот, возможно, разрубил ему внутренности. За спиной кто-то двигался и тихо стонал.
Я начал выползать из кресла, спинка которого прижимала меня к обломкам панели, как крышка гроба к подушке, и постепенно начинал шизеть от безумной радости. Я жив! У меня целы руки и ноги! Я худо-бедно, но все-таки сумел посадить этот проклятый вертолет!
Задняя часть фюзеляжа была приподнята под небольшим углом. Дверь в салон была сорвана с петель и погнута, а дверной проем – деформирован. Я схватился за его края, пригнулся, протискиваясь внутрь.
Несчастные немцы сидели на полу в совершенно нелепой позе. Точнее, сидела только Мэд, а Гельмут лежал на спине, причем его ноги упирались в спину девушки, а связанные руки лежали на его ягодицах. Старик стонал с закрытыми глазами, а Мэд молча смотрела бессмысленными глазами на свои колени, и ее спутавшиеся волосы свисали тонкими косичками.
– Стас, – прошептала она. – Мы больше не полетим?
Я сел на пол рядом с Гельмутом и принялся развязывать узлы. Мои пальцы все еще нервно дрожали, и мне пришлось потратить немало сил, прежде чем пленников удалось освободить от пут. Мэд со вздохом облегчения поднесла руки к глазами, словно не верила, что они у нее есть, и тотчас отсела от Гельмута подальше. Немец медленно вытянул ноги, скривился от боли и произнес:
– Как вы думаешь, Стас, что с моей ногой?
Дверь заклинило, и я открывал ее при помощи ломика. Гельмута пришлось выносить на руках, причем Мэд отказалась мне помочь, лишь выкинула на снег все наши рюкзаки.
Во взглядах немцев что-то изменилось. Точнее, неуловимо изменилось их отношение ко мне. Я не всегда отличаюсь скромностью и люблю приписывать себе несуществующие заслуги. Но сейчас я стремительно вырос в собственных глазах на самых законных основаниях. Я сделал невозможное, и немцы это понимали не хуже меня.