Может быть, именно поэтому так много людей и пришло на похороны Гринфилда. Ведь он нес в себе нечто очень хорошее и доброе, и его преждевременный уход стоил многим слез и страданий. Я же находился теперь на кладбище по глубоко личным причинам. Мои жена и ребенок были убиты в декабре 1996 года, в то время как я еще служил детективом в Бруклине. Жестокость и внезапность происшедшего, сам способ, каким они были вырваны из этого мира, и неспособность полиции найти их убийцу вызвали негодование, которое разделило меня с моими коллегами. Убийство Сьюзен и Дженнифер как бы уронило мое достоинство в их глазах, показав всю уязвимость полицейских и их семьей. Им бы хотелось верить в то, что мой случай — исключение, но ведь дело обстояло совершенно иначе... В каком-то смысле они были правы: в частности, в том, что тень моей профессии легла на мою семью. Но я бы никогда не простил им, если бы они не позволили мне разобраться во всем самому. Я уволился со службы спустя примерно месяц после гибели родных. Немногие люди пытались отговаривать меня от такого решения, и одним из них как раз был Джордж Гринфилд. Он встретился меня одним солнечным воскресным утром на Второй авеню. Мы зашли в маленькое кафе и стали есть розовый грейпфрут и английские сдобные булочки, сидя за столиком и глядя в окно. На Второй авеню всегда мало машин и пешеходов. Гринфилд внимательно выслушал все мои доводы в пользу увольнения: мое всенарастающее чувство одиночества, боль от необходимости проживания в городе, где все напоминало мне о потере, и, кроме того, вера в то, что, быть может, мне все-таки удастся найти убийцу.
— Чарли, — сказал он (он никогда не называл меня по фамилии. Густые седые волосы обрамляли его полное лицо, а глаза были темны, словно два кратеру — это все веские причины. Но если ты уволишься, то останешься совсем один, и вряд ли кто-то сможет тебе помочь. У тебя все еще есть твоя работа — как кусочек семьи. Ты очень хороший полицейский. Это у тебя в крови.
— Простите, но я не могу.
— Ты уходишь и, возможно, многие подумают, что ты просто пытаешься убежать. Некоторые, вероятно, даже станут презирать тебя за это. А некоторые будут рады освободившейся должности.
— Пусть так, о подобных людях все равно не стоит беспокоиться.
Он вздохнул и отхлебнул из кружки кофе.
— С тобой всегда было нелегко ладить, Чарли. Ты слишком занозист. У каждого из нас есть свои недостатки, твои же — все и всегда на виду. Думаю, ты многих заставлял нервничать. А если и существует на свете такая вещь, которую откровенно не терпят полицейские, так это то, когда их нервируют. Это противоречит их натуре.
— Но ведь тебя я не нервирую?
Гринфилд поставил свою кружку на стол. Могу поспорить, что в этот момент он колебался, рассказать мне кое-что или нет? Когда он наконец заговорил, его слова заставили меня почувствовать стыд. И это добавило восхищения в мое отношение к Гринфилду.
— У меня рак, — произнес он спокойно. — Лимфосаркома. Они говорят, что в следующем году мне станет совсем плохо, после чего останется протянуть, может быть, еще только год.
— Мне очень жаль... — собственные слова показались мне слишком малозначимыми: они мгновенно утонули в бесконечности того, с чем Гринфилду предстояло вскоре столкнуться.
Гринфилд поднял руку в останавливающем жесте, и его голос чуть дрогнул:
— Мне бы хотелось располагать большим временем. У меня ведь есть внуки. Мне бы хотелось посмотреть, как они будут расти. Однако я имел возможность наблюдать за тем, как росли мои дети. И мне безумно жаль, что тебя лишили этого наслаждения. Может быть, не следовало говорить подобного, но я надеюсь, что тебе представится еще один шанс. В конце концов, это лучшее, что мы можем получить в этом мире. Ну, а что касается твоего вопроса, то отвечаю: ты меня не нервируешь. Ко мне совсем близко подкралась смерть, Чарли, а это заставляет смотреть на вещи без перспективы. Каждый день я просыпаюсь и благодарю Бога за то, что я все еще жив, и за то, что боль можно вытерпеть. И я иду в тридцатый участок, и занимаю там свое место начальника, и смотрю на людей, которые растрачивают свою жизнь впустую, и завидую, жалея о каждой минуте, которую они так бездарно тратят. Никогда так не поступай, Чарли. Ибо, когда злишься и жалуешься и думаешь, на кого же скинуть вину, самая плохая вещь, которую ты можешь сделать, — это взять все на себя. А другая плохая вещь — это свалить все на кого-то еще. Вот где структурированность и рутина могут помочь. Вот почему я все еще работаю. Иначе я давно разорвал бы всех и вся на кусочки...
Гринфилд допил свой кофе и отодвинул чашку в сторону.
— В конце концов, ты все равно сделаешь так, как сочтешь нужным, и ничего из того, что я сказал, не повлияет на твое мнение. Ты все еще пьешь?
— Я стараюсь бросить, — отвечал я.
Он помахал рукой, чтобы подали счет, а затем записал свой номер телефона на клочке бумаги.
— Мой домашний номер. Если тебе захочется что-то сказать мне, просто позвони.
Он оплатил счет и растворился в солнечном свете. Больше я никогда его не видел.
Какой-то человек, стоявший недалеко от могилы, поднял голову, и я ощутил на себе его пристальный взгляд. Встретившись со мной глазами, Уолтер Коул кивнул в мою сторону, а затем перевел взгляд на священника, читавшего молитву. Откуда-то доносился женский плач, а в темных небесах над нами что-то блеснуло в облаках.
Я примостился рядом с ивой, когда скорбящие стали понемногу расходиться. И наблюдал с грустью и сожалением, как Уолтер уходит вместе с ними, не сказав мне ни слова. А ведь некогда мы были очень близки: некоторое время работали как партнеры, затем стали друзьями, и из всех друзей, которых я растерял, по Уолтеру я скучал больше всего. Он производил впечатление очень развитого, начитанного человека. Ему нравилось читать книги и смотреть фильмы, понятно, не с участием Стивена Сигала или Жана Клода ван Дамма. Коул был самым желанным гостем на моей помолвке. Помню, коробочка с кольцами, которую он держал в руках, никак не хотела открываться... Я много играл с его детьми. Мы со Сьюзен часто обедали с Коулами, нередко все вместе ходили в театр и гуляли. И я мог сидеть с Уолтером час за часом в каком-нибудь маленьком кафе или баре и именно тогда ощущать, что живу полной жизнью.
Мне вспомнился один случай в Бруклине, когда мы выслеживали художника-декоратора, который, по нашим предположениям, убил свою жену и, вероятно, куда-то спрятал ее тело. У нас было достаточно плохое соседство — как раз северо-восток Атлантик-авеню. Уолтер знал: очень многие полицейские следят за предполагаемым убийцей, но парень, похоже, и не подозревал, что за ним наблюдали.
Каждое утро художник наполнял свою сумку баночками с красками и отправлялся на работу, а мы следовали за ним. Затем из засады мы наблюдали за тем, как он сначала красил свой дом, а днем или двумя днями позже занялся парадным крыльцом. Его-то он как раз и закончил красить, когда, собрав пустые банки, направился домой.
У нас ушло несколько дней на то, чтобы понять, чем же он на самом деле занимался. Именно Уолтер взял однажды отвертку и поддел крышку одной из пустых банок. Ему пришлось сделать несколько попыток, потому что крышка присохла к краске. Тот факт, что краска засохла по краям крышки, и насторожил нас...
Внутри банки оказалась рука. Женская рука. На одном из пальцев все еще блестело обручальное кольцо. Отрубленный конец прилип ко дну банки, так что рука как бы вырастала прямо из основания. Двумя часами позже мы постучались в дверь дома художника и обнаружили там множество баночек, пирамида из которых возвышалась в углу спальни до самого потолка; в каждой из банок находился какой-то кусочек его жены. Ее голову мы нашли в трехлитровой банке с белой краской.