Я опять кусаю губу. Из ранки течет кровь.
Выезжаю на шоссе, следом за фургоном, который сворачивает налево, на Райерсон-стрит. Тоже сворачиваю налево.
Фургон останавливается у светофора. Я тоже.
Фургон проезжает по Райерсон-стрит около мили. Я преследую его, иногда скрывая свои намерения, иногда нет. Плевать, заметила ли меня эта баба, сознает ли она, что за ней следят. Плевать. У этой хамки уйма денег, и вся ее жизнь состоит в том, чтобы возить детей в школу и обратно, как паром, и, бьюсь об заклад, ей не приходится бояться, что отключат телефон или уволят с работы, бояться, что даже продуктов будет не на что купить, и ничего стоящего она не делает, и я даю руку на отсечение, если эта блядь хоть раз в своей пресной коттеджной жизни ощущала вдохновение и может отличить масло от акварели, и на кой хрен ей эта замечательная, благополучная жизнь, которой она не стоит?
Фургон выезжает на Мейн-стрит. Я тоже. Баба тормозит у перекрестка с Мейпл. Один ребенок выскакивает наружу и машет ей рукой. Шофер еще одной машины сигналит. Я тоже сигналю. Фургон вновь трогается и, проехав всего лишь полквартала, останавливается опять. Вылезает второй ребенок.
Чего-о? Ребенок даже не может немножко пройтись пешком? — изумленно спрашиваю я себя, а тем временем — плевать! — по моему подбородку стекает кровь из искусанных губ.
Баба останавливается у магазина "Каик-чек" и, не заглушив мотора, буквально вбегает в дверь. Паркуюсь в соседнем ряду. Жду. Через несколько минут баба возвращается с маленьким пакетиком в руках. Косится на мою машину и тут же отводит взгляд.
"Догадалась, сука", — думаю я и улыбаюсь.
Фургон вновь трогается с места. Я тоже. Баба держит путь к загородному клубу; я сижу у нее на хвосте. Она просто колесит по городу, понимаю я, едет до ближайшего перекрестка, сворачивает на поперечную улицу, а потом на параллельную первой. Точно насекомое, которое пытается выбраться из паутины.
Я улыбаюсь.
До меня доходит, что я — не обсосанная шкурка, не бедненькая добыча в паутине. Теперь я — паук. Я не дожидаюсь, пока меня прикончит какое-то паукообразное в человечьем облике. Я — восьминогий кошмар, скользящий по шелковистым ниточкам паутины, избавляющий мир от мух, этих никчемных тварей, которые только мешают жить. Вот так-то!
Я — могучая хищница. Я охочусь на добычу… слабосильную добычу из коттеджных сабурбий. Ухмыляюсь себе в зеркале и с удивлением замечаю струйку крови. Слизнув ее, сосредотачиваюсь на дороге и руле. Я человек дотошный, я всегда заранее включаю сигнал поворота и соблюдаю дистанцию. Нехорошо выйдет, если меня остановит полицейский. И все-таки: интересно, что я почувствую, легонько, совсем легонько боднув своим капотом фургон, толкнув его на парочку дюймов вперед… или на целый фут… а можно вообще врезаться на полной скорости ему в зад и…
Мне хочется увидеть страх в глазах моей добычи.
Баба останавливается у какого-то дома, на сей раз жутко шикарного интересно, это здесь она живет? Нет. Она вновь трогается с места. Кажется, теперь моя "муха" движется быстрее. Занервничала? Отлично. Пусть теряется в догадках. Пусть поволнуется так, как мне приходится волноваться с утра до ночи.
Смотрю на часы: я таскаюсь за бабой уже больше часа. Ухмыляюсь еще шире.
Я гоню эту женщину, как лиса — зайца, гоню это тупоголовое создание, у которого все в порядке со свободным временем, которое не знает, каково это — написать превосходный пейзаж, которое не знает, каково это — когда любимый муж уходит от тебя к какой-то дурехе из его офиса, которое не сохнет прежде времени и ни хрена не понимает в жизни.
Жизнь. Да! Вот как надо жить!
Я улыбаюсь широко-широко, еще немножко, и кожа на скулах лопнет. Облизываю сухие губы, утираю пот со лба.
Эх, мне бы пистолет. Достать бы сейчас из "бардачка" красивый карманный пистолет и… Я чувствую его масляный запах, ощущаю в руке его тяжесть тяжесть холодного металла. Я бы погладила ствол, проверила, заряжен ли пистолет, и затем поднесла бы его к ветровому стеклу… живо воображаю, что случится, когда я нажму на спуск…
…стекло разлетается вдребезги… звук пули, пробивающей металл… с глухим чавканьем она входит в тело бабы… крик… кровь и…
…кровь…
…вся кровь, которую высасывают из незадачливых жертв…
…кровь…
У моих губ медный привкус — кровь, понимаю я — и нервно моргаю. Смотрю на фургон, затем — на часы на приборном щитке. Прошел еще час, а я не знаю, где была и как вообще умудрялась вести машину. Ничегошеньки не помню. Ничего — с момента, когда я подумала о пистолете.
Утираю с подбородка пот. На руке — красное пятно. Мы вновь вернулись на Мейпл, вижу я. Морщу лоб. Стоп, разве это тот самый фургон? У той бабы серебристый, верно? Цвета "лунной ночи". А этот — синевато-серый. Не тот. Или тот? Может, дело в освещении. Или фургон более синий, чем мне показалось сначала?
Все может быть.
Или это совсем другой фургон.
Долго ли я его преследовала? Сколько времени я считала его тем же самым?
Несколько часов.
Несколько потерянных часов, вырванных из моей жизни.
Полдня потрачено зря.
Слезы жгут мне глаза, к горлу подкатывает комок.
Ну что со мной такое творится? Я думала, что справляюсь, и вдруг сорвалась, скатилась до таких… таких глупостей. Смахнув слезы, я разворачиваю машину. Надо ехать домой. Я сама не своя, мне страшно.
У "зебры" на перекрестке пропускаю пешеходов. Бросаю взгляд на зеркало заднего вида — сзади меня нагоняет красная японская машина. Наконец все, кто хотел перейти, переходят. Поворачиваю.
Я больше не желаю думать о пауках, паутине и добыче.
Вернусь домой; приму ванну — нет, душ, чтобы как следует взбодриться и даже помою голову, и переоденусь в чистое, и засяду в столовой с карандашом и блокнотом: составлю список возможных выходов. Можно зарегистрироваться на бирже труда, получить купоны на бесплатную еду, попросить денег у мамы, записаться на курсы для женщин, оставшихся на мели, — таких курсов пруд пруди… Я много чего смогу сделать, если не погрязну в жалости к себе.
Сворачиваю с Мейпл на Мейн-стрит — красная машина по-прежнему следует за мной. Она едет не быстро, но и не медленно, и человек за рулем не сводит с меня глаз.
Сворачиваю на Райерсон; красная — за мной. Заруливаю на автостоянку "Эй-энд-Пи". Красная — нет.
Заставляя себя не глядеть в зеркало, не думать о красной машине, я отправляюсь домой.
Но, уже подъезжая к своему гаражу, скашиваю глаза на зеркало. Красная машина по-прежнему сидит у меня на хвосте. Она притормаживает.
Выхожу из машины и, едва переступив порог своего дома, слышу щелчок захлопнувшейся дверцы.
У Джека был пистолет, но он его забрал. Ничего. В доме еще кое-что найдется… это ведь мое логово… нож, молоток — все сгодится. Я всем умею пользоваться.
В дверь звонят.
Я неподвижно замираю в коридоре.
Опять звонок. Затем кто-то стучится.
Терпение.
Дверь не заперта. Рано или поздно она попробует ее открыть.
Прошу в гостиную…
Майкл Блюмлейн
Перепончатокрылая
Оса появилась в салоне в то утро. Была ранняя и необычно холодная весна. Окна затянуло кружевом льда, на траве снаружи лежал иней. Линдерштадт неловко заерзал на диване. Одетый только в рубашку и носки, он боролся одновременно с холодом и сном. Накануне он поругался с Камиллой, своей любимой моделью, обвиняя ее в мелких пакостях, в которых она была ни сном, ни духом. Когда она ушла, он напился до отключки, шатался из мастерской в мастерскую, сбивал манекены, стягивал платья с вешалок, рассыпал шляпки по полу. Сунули бы его в самый тугой корсет, он и то ощущал бы меньше несвободы. Лишенный дыхания, зрения, слепой к самым очевидным истинам. И это был человек, который лишь неделю назад был назван королем, чье внимание к деталям — рукаву, талии и линии — было легендарным, чьи совершеннейшие платья рабски выпрашивали, копировали, крали.
Линдерштадт был гением. Мастером. Линдерштадт был пьяницей, сражающимся со своей империей тафты, гипюра и атласа, бьющимся об собственный успех, как муха об стекло.