— А… — опять охнул он. — Забыл… Вот… угостили самого…
Скрытные, как бы волнистые губы незнакомца мягко раздвинулись в улыбке, такой же сверкающей, как и его роскошные сапоги.
— Гляди, старик. Носи табак впредь. Не то на весь век останешься должничком. — Он даже рассмеялся, но совершенно беззвучно; кажется, смех терялся очень глубоко в груди его… и, отвернувшись от Бориса Матвеевича, он скользнул вниз.
Борис Матвеевич был окончательно сбит с толку. «Кино, что ли, снимают? — пришло ему в голову. — Да какое ж у нас кино! Глупость какая-то…»
В растерянности он вернулся на свое место в последнем ряду и, уже не слыша выступления, долгое время просидел размышляя, кому полагается носить столь необычную рабочую одежду…
Между тем, двумя рядами ближе к сцене, на крайнем у стены кресле вздремнула Елена Яковлевна Твертынина, и ей уже начинал сниться премерзостный сон.
Во сне она представилась себе не то княгиней, не то боярыней, сидела смирно, без дела в просторном рубленом помещении с маленькими оконцами и томилась гнетущим предчувствием скорой роковой встречи. Ожидание длилось изнурительно долго, как это только бывает в тягостных снах.
Наконец откуда-то сбоку, из неприметного хода, выскользнул перед Еленой Яковлевной импозантный худощавый брюнет в серо-голубом кафтане и ярких белых сапогах. Следом за ним в сумрачном пространстве появился второй, но близко не подошел, остался поодаль, у стены — здоровенный заросший малый с покатыми плечами и широкой ухмылкой. Он встал, лениво привалившись к стене, и то ли бормотал что-то себе в бороду, то ли хмельно подсмеивался.
Брюнет замер перед Еленой Яковлевной и пристально смотрел ей в глаза. Лицо его как бы плыло— и только зрачки оставались на месте, словно шляпки взбитых гвоздей.
— Пойдешь сегодня со своими девками в монастырь, — сказал он, голос его донесся будто издалека, но очень отчетливо. — Останешься там на ночь. Ночью откроешь нам потайные дверцы. Покажу. Уйдешь по оврагу.
Верзила у стены тряс бородой, посмеивался.
— А зачем в монастырь? Не надо… — то ли подумала про себя, то ли проговорила робко Елена Яковлевна.
— Не твое дело, — отсек брюнет.
Елена Яковлевна как бы опомнилась и подумала о своих княжеских правах, о власти некоторой и о гордости — кто, мол, такой тут явился без позволения да еще требует участия в разбое.
Брюнет, видно, заранее предчувствовал приступ неповиновения. Лицо его вдруг застыло, строго очертилось в сонном видении и словно застекленело в своей неживой правильности и красоте: только губы его все струились и скользили в глубокой, скрытой улыбке. Он поднял руку в ездовой черной перчатке, расшитой тонкой серебристой тесьмой, и так же медленно сжал перед глазами Елены Яковлевны тонкие свои пальцы в кулак. Елене Яковлевне стало тяжело дышать.
— Коротка же твоя память, старая сука, — спокойно сказал он. — Скоро забыла благодетеля. Ну, вспоминай живо, кто тебя да всю твою дворовую сволочь из грязи выволок да позволил в масле кататься. Вспоминай, кем была ты зимой…. Ты и твой холуй.
Он отбросил руку в сторону и ткнул перстом в Бориса Матвеевича, вдруг объявившегося в хоромах: во сне он представился Елене Яковлевне ее законным мужем. Борис Матвеевич вмяк под перстом в стену… Нагайка закачалась на руке брюнета, как висельная петля.
— Кем была ты? Побирушкой. Ну же, вспоминай. Мне ждать не время. Платить пора за стол да за службу нашу… Пора. Поедешь в монастырь и все, как велю, сделаешь. Не то к утру спалю весь посад. Будут жилы трещать…
Брюнет говорил негромко и даже, незлобиво, но от неестественной отчетливости и отрывистости его голоса сыпалась сверху на голову мелкая щепа, трескалась и слоилась оконная слюда — и невыносимо хотелось проснуться.
— А, может, не стоит монастырь-то, — опять осмелилась подать голос Елена Яковлевна. — Вон купцов много. Взять у них…