Выбрать главу

– Куда уехала? – беспомощно спросила Ивана. – Он что, не местный?

Ивана прожила в одном и том же доме всю свою жизнь, и ей казалось, что других городов и вовсе нет. Но другие города, несомненно, были. Приезжают же откуда-то туристы.

– Откуда я знаю, – девушка отряхнула с мокрых стеблей крупные капли воды. – Может, приезжал по делам… или на отдых… Сюда не заходил, нет. Но пару раз заезжал за ней, в красном таком автомобиле, шикарном… За углом ставил, вон там… А может, не он. Может, это кто другой был.

За окном-витриной потемнело, туча, проходя, бросила на мощеную улицу снежный заряд, унеслась за дальние горы…

А здесь цветы сияли, точно шелк, и бархат, и парча, и пахло гораздо тоньше, чем даже, скажем, в парфюмерном магазине, и зеленело все, словно ты летом стоишь посреди залитой солнцем поляны… Вот же повезло, кто среди такой красоты работает, подумала Ивана, но тут поймала раздраженный взгляд девушки за прилавком – та ждала, что Ивана наконец уйдет и освободит место, а придет кто-то солидный и щедрый, в габардиновом пальто, и купит букет, а потом зайдет еще раз, а потом – еще… Наверное, красота быстро приедается, и ее просто перестаешь замечать. Тем более цветы тут все время умирают, их же не удается все сразу продать так, чтобы они умирали не здесь, а в чужих домах.

Неожиданно для себя Ивана выбрала три крупные чайные розы и, пока девушка заворачивала их в нежную гофрированную бумагу, чтобы не замерзли на холоде внешнего мира, недоумевала, зачем она это сделала. Вообще-то Ивана цветы любила, но дома не держала, ни срезанные, ни в горшках. Уж не потому ли, что в трудные времена мать вертела такие цветы из раскрашенной папиросной бумаги, украшая ими фетровые шляпки для шляпной мастерской мадам Поплавской? Ивана помогала ей мастерить цветы (мать делала еще и ягоды из папье-маше) и сейчас вдруг остро почувствовала под пальцами хрупкие бумажные лепестки. Они и пахли розой – мать капала на крашеную бумагу розовое масло, чтобы запах нечувствительно проникал в сознание примеряющих шляпки женщин, побуждая их к покупке.

Так, неловко прижимая к груди чайные розы, Ивана пошла в кондитерскую, где утешилась крохотной чашечкой кофе и огромным эклером. Домой идти не хотелось. Анастасия была шумной, пускала в кухне воду и ленилась плотно прикрутить кран, один раз оставила выкипать чайник на плите, пока болтала по телефону с этим своим Ладиславом, и всяко раздражала Ивану, теперь же дома было тихо, чисто и пусто, казалось – делай что хочешь, но Ивана, вообще-то чистюля, даже убираться себя заставляла с трудом.

– Ты ж сама говорила, хоть бы она съехала!

Каролина тоже была не замужем, но жила со старой мамой, неизвестно еще, что хуже. Мама скучала, допекала Каролину всякими мелкими придирками, и когда Ивана жаловалась Каролине на жиличку, та ответно жаловалась на маму Иване.

– Она, когда я ухожу, напяливает кружевной пеньюар, скачет к телефону и вызывает «скорую». Потом отворяет дверь настежь, ложится на тахту и лежит, ждет. Скорая приезжает, она слышит, сразу начинает стонать. Врач спрашивает – на что жалуетесь, больная? Она – ох, вот тут болит. Вот здесь – дайте вашу руку, доктор… Хватает его за руку и его руку – себе на грудь! Под пеньюаром у нее ничего, понятное дело. Они уже знают, и если вызов от нас, посылают врачих. Если врачиха, она говорит – уже прошло. Был, мол, приступ, так схватило, так схватило, но уже прошло.

Ивана худая и чернявая, а Каролина полненькая и чернявая. Это потому, что она много ест мучного и сладкого. Хотя вот Ивана последнее время тоже ест много мучного и сладкого – и ничего.

– Я чего боюсь? Она вот так двери нараспашку оставляет, кто угодно войти ведь может. И что она тогда, будет на грабителей клюкой своей махать? Да они ее как муху прихлопнут. Как муху!

– Я бы поставила на твою маму, – Ивана облизала ложечку, – она любого грабителя укокошит. Я ж помню, как она этой своей палкой пана Валека отделала.

– Он с тех пор к нам ни ногой, – печально согласилась Каролина. – А ведь жениться думал. Цветы дарил. А она говорит, жулик, на приданое зубы точит. А какое у нас приданое – две серебряные ложки?

– Я слыхала, он за растрату сел, – задумчиво говорит Ивана.

– Ну и что? – глаза у Каролины наполняются слезами, – ну и что? Я бы почтенная женщина была, замужняя, передачи бы ему носила. А вышел бы, мы бы с ним вместе начали новую жизнь.

– Я к тому, что, может, ему и правда деньги были нужны… А цветы… что цветы, на них не разоришься.

– Охапками. Принесет, бросит на пол, под ноги прямо. Говорит – такие ножки должны ступать по розовым лепесткам, не иначе…

Из окна кондитерской было видно, как в окне второго этажа напротив женщина, перегнувшись через подоконник, зовет кого-то, открывая рот беззвучно, словно под водой или во сне.

– У него шурин в похоронной конторе работает, – невпопад говорит Каролина, – я уже потом узнала. Ладно, чего там!

Она взглянула на крохотные дамские часики – золотые ушки в форме сердечек, золотой браслетик. На пухлом запястье браслетик сходился с трудом, отчего на коже образовывалась складочка, точно у младенца.

– Маме лекарства пора принимать, – она вскочила и засобиралась, втискивая полные локти в рукава каракулевого полушубка, – а если я не напомню, она забудет… или перепутает. Она один раз перепутала и вместо того, чтобы от поноса, приняла от запора. А у нее и так…

– Давай-давай, – Ивана с тоской посмотрела на остаток эклера и подумала, не взять ли еще один, – беги.

Каролина и ее мама образовывали пару, где каждая была сразу как бы и матерью, и ребенком; жизнь, таким образом, казалась наполненной и сбалансированной со всех сторон… А у Иваны все ушли рано, и, пока не вселилась Анастасия, ей то и дело чудилось, что паркетные доски в гостиной поскрипывают под чьими-то шагами и она, войдя, застанет маму, разыскивающую вязанье, или папу, разыскивающего очки. Порой папины очки и впрямь ни с того ни с сего оказывались на крышке пианино, на которую Ивана когда-то давным-давно положила кружевную, крючком вывязанную мамину салфеточку, как бы обозначая, что с музыкой покончено. С тех пор она крышку не поднимала.

Когда Анастасия въехала, шаги прекратились. А если что-то и оказывалось не на своем месте, то понятно было, что виновата в этом Анастасия, она вечно все бросала как попало.

А сейчас она вновь стала вслушиваться в тишину пустого дома, да так напряженно, что вздрагивала от любого случайного звука. А уж когда за углом звенел трамвай, то вообще подпрыгивала.

Стемнело как-то сразу и вдруг, фонари расплывались мокрыми пятнами, с крыши сорвался пласт снега и шлепнулся под ноги Иване, женщина из окна напротив захлопнула створку и зажгла свет – с улицы были видны ее голова и плечи; обернувшись к невидимому собеседнику, она что-то рассказывала, увлеченно жестикулируя. Ивану охватила тоска, как всегда при виде чужой жизни в окнах; с улицы казалось, что эта жизнь совсем иная, чем у нее, наполненная радостью, теплом и светом.

Ей хотелось очутиться дома, в тепле и уюте, и одновременно пустой дом страшил ее, мыслился какой-то другой, с кучей веселой родни, и чтобы все любили Ивану и радовались, что она наконец вернулась.

Чайные розы в руках вздрагивали и прижимались к груди Иваны.

В парадной перегорела лампочка, но Ивана знала тут все до щербинки на мраморных ступенях, до царапины на перилах. Ивана могла бы тут пройти с закрытыми глазами и ни разу не споткнуться, к тому же свет фонаря с улицы ложился квадратом на мозаичный пол, аккурат на вензель, который на самом деле был ее, Иваны, фамильным вензелем. Замочную скважину она тоже нашла ощупью, с первой попытки, только пришлось переложить розы из правой руки в левую, и они, неловко взятые, кололись сквозь перчатку. В коридоре пахло мастикой, а зеркало плавало смутным пятном, светясь словно бы своим собственным, почти невидимым глазу светом.

Ивана привычным жестом нащупала выключатель, и зеркало из призрачного озерца света превратилось в плоское отражение коридора: обои в мелких букетиках, как бы вываливающихся из завитых рожков, Ивана клеила еще с мамой, то есть давно, плоский шкаф в прихожую она ставила, уже когда жила одна. Обувь Иваны аккуратно стояла на галошнице, а туфли-лодочки Анастасии, в которых она и дома ходила, дуреха, валялись в углу прихожей, один – на боку, другой, как заснувший солдатик на часах, – чуть покосившись.