Хотел, было, я уже ставить крест и на молодых, и на перезрелых, как жизнь вытолкнула меня к той, о какой, как оказалось, грезил кто-то во мне, а я сам того даже не сознавал.
В ней, этой рыжей хозяйке, отлилось с запозданием воплощенное женское плотское соблазняющее начало, не осознаваемое его источником. Рядом со мной постоянно ходила кукла, манекен, живее самой живой самки. Колыхание всех частей и форм было вызовом, бесстыдным и невинным ввиду непреднамеренности. Большая грудь постоянно меняла форму, повинуясь даже не позе, а порыву переменить оную. Бедра оживали, как-то непрерывно перетекая в ягодицы, а живот дрожал, как спрятанный под платьем любовник, припадая к талии и ниже. Спина сверху донизу являла ожившую деку неведомого музыкального инструмента, вместо музыки исторгавшего потрескивание корсета, готового лопнуть.
В ее кожу было залито вещество, наподобие ртути, состоящее из одного расплавленного и неиспользованного желания. Одежда на ней, словно взятая на время с ее стендов и вешалок, казалась драпировкой, призванной подчеркнуть этот бесстыдный вызов.
Я не избегал ни одной возможности дотронуться до нее, задеть, коснуться.
Когда же мне приходилось поддержать ее на стремянке, крепко обхватив ладонями то, что подвернулось, – она не доверяла мне, скажем, развешивание под потолком страусовых боа и шляп, – я едва не доходил до критической точки. Причем, уверен, она некоторое время не догадывалась о том действии, которое во мне производило внятное прикосновение к ее “шенкель”, – не знаю, как по-вашему именуют эти части женского тела, – которые трепетали, как большие рыбы, под шелками и лайкрой в моих ладонях.
Домой она не приглашала меня никогда, так что я заподозрил присутствие там сожителя. Я ошибался, – там ее дожидался каждый вечер, как я чуть позже узнал, муж, страдающий тяжелым нервным расстройством. При нем она была, как я понял из сказанного обиняками, долгие годы бесполой нянькой. Ко мне в гости она не напрашивалась, а я не решался ее пригласить, – ведь она привыкла к жилищам, выглядящим наверняка иначе, чем логово не слишком зажиточного холостяка.
Желание мое, между тем, распалялось. Однажды она попросила меня навести порядок в келлере-подвале. Это всегда – свалка, даже у аккуратных немцев. Туда предстояло перенести с приближением лета все, что наверху могло напомнить зиму. “Покупатель не любит, если его желания направляются в “нежеланную” сторону”, – сказала рыжая.
Я унес из задней комнаты тормознувшую здесь с самого Рождества синтетическую елку и семейство Николаусов – рождественских святых дедушек разного роста и размера, снятых в свое время с витрины.
– Заодно снесите все и из витрины, я поставлю новую выставку! – велела рыжая.
Пришлось туда же, в “келлер”, отправить и “отрубленные” руки из стекла и керамики, которые пока еще игриво держали и растягивали части женских туалетов ярких цветов. Я снимал все это, ворохами сносил вниз шелк и синтетику в кружевах и вышивках, отмечая мысленно прогресс в области женского белья по сравнению с далекими временами, которые я помнил по разбросанным в нашем далеком жилище французским лифчикам и эластичным трико и поясам из нейлона американского производства. Чего скрывать, застарелое желание повело змеиным хвостом гидры.
– Возьмите собаку, – сказала хозяйка. – Она слишком белая, напоминает покупателям снег!
Когда я тащил шпица, я отчетливо вспоминал свой вояж в ветлечебницу с искусавшим меня псом на натянутом его злобой и моим страхом поводке.
С меня сошло семь потов. В итоге я грохнулся с чучелом и раздавил несколько стеклянных рук, словно протянутых ко мне с пола в знак приветствия или предостережения.
Скрюченный остаток одной кисти тянулся ко мне птичьей зеленой лапой с когтями из зазубрин битого стекла, норовя вырвать мое мужское достоинство. Привычная шутка про себя прозвучала не очень шуткой.
Спустилась и сама хозяйка. Я показал на осколки, намекая на готовность якобы возместить ущерб. Рыжая только засмеялась, отодвигая осколки в угол парчовым тапком, позабыв, однако, зеленую когтистую лапу.
В “келлере” было тесно от разрушенных вещей, мы оказались в такой близости друг от друга, от которой у меня потемнело в глазах.
Наконец она заметила мое смятение и поняла его причину. Некоторое время она смотрела на меня в ожидании, но, сообразив женским чутьем, что я не из решительного десятка, первой улыбнулась мне и скинула сначала что-то вроде вязаного пончо. Я принял его и положил в сторону. Медленно она сняла через голову морковного цвета балахон, подняв дыбом рыжие волосы. Я принял эти одежды и положил их поодаль.
На ней было красное белье, которое надевают, чтобы не прикрыть, а обнаружить скрытое. Я помог ей избавиться и от него. Все происходило немного во сне. Помогало и то, что мы были невероятно чужие люди: от пола и происхождения до социального положения и образования, не говоря о достатке. Вспомним Достоевского, который осудил такое сближение полов наиболее безнравственным. “Особенно постыдна эта близость тем, что все происходит молча, словно люди перестают быть людьми, превращаясь в животных…” Примерно так писал “Ф.М.”. Между прочим, наш случай.
Потом она подошла ко мне. Меня била дрожь от мысли, что вот сию секунду я могу обнять и прижать к себе тело, которое уже месяц доводило меня до исступления. Когда мои руки побежали по его поверхности, мне оно показалось шелковым чехлом, в который налили горячую кровь. Стоило легко стиснуть его, он порвется и из него прольется само желание, обжигая руки…
Рыжая тянула меня к себе, одновременно отступая, я никак не мог впиться в нее, ловил губами выпуклости и складки, пока мы не оказались на спине белого шпица.
На улице мы оставили белый день, а здесь, в “келлере”, стоял сырой мрак. Только печью полыхала сразу потяжелевшая плоть. Она распахивалась мне навстречу, и куда бы я ни тянул губы и руки, всюду они зарывались в густых волосах. Во тьме они светились белизной или были такими…
Казалось, я по самые плечи погружаюсь в густую белую гриву.
Мне на секунду показалось, что в любовном экстазе я обнимаю собаку.
Существо подо мной, переполненное желанием, яростно желало, чтобы я пошел до конца. Я и пошел и дошел до конца, издав вместе с жаркой плотью подо мной нечеловеческий стон. Некоторое время я был без сознания. Когда же пришел в себя, отвращение и ужас заставили меня отпрянуть, с силой оттолкнув белую шерстяную спину, на которой я лежал: это был белый шпиц! Женщина уже исчезла, оставив меня наедине с чучелом.
Потеряв опору, я ухнул куда-то вниз, на ребра переломанных стульев.
Сверкнула совсем рядом стеклянная хищная лапа когтистой птицы.
В больнице врачи умело скрывали удивление моей нестандартной травмой: все напоминало укус животного в область паха. По официальной версии, я упал в “келлер” с лестницы и поранился об осколки стекла или керамики. В больнице меня навестил единственный мой знакомый, местный уроженец, печатавший свои статьи и кое-какие рассказики, какими он пробавлялся, в местной газетке, где он редактировал литературную страницу. Он сам был самодеятельный поэт городского масштаба, но стихи свои читал только мне. Самое поразительное в нем было то, что он удивительно походил на карикатуру Геббельса, с ним пришли невзрачная жена-швабка и трое их детей, шумных и невоспитанных.
Неожиданно явилась и рыжая хозяйка. Как ни в чем не бывало. Она воспользовалась присутствием поэта с детьми, чтобы на людях избежать откровенного разговора о моем “падении” и травме. Она в это утро выглядела вылитой Евой Браун. Эффектно смотрелась рядом с моим приятелем, его “геббельсовской” наружностью. Она сообщила мне, что решила переехать со своей лавкой на север, в Шлезвиг, – наш город