Выбрать главу

А любовь – божественная субстанция, состав которой не меняется от формы сосуда, в который она налита”.

Чудо заложено в обычном. И чем обычнее обычное, тем больше в нем скрыто чуда. Хотя открывается оно, как и вообще чудеса, как смерть – каждому в свой черед, свой назначенный час. Только совсем немногим, единицам дано, выпав из стандарта, заглянуть за край. Чтоб рассказать другим. Чтобы нас обнадежить, что ли? Ведь зачем-то дано?

Вот и мне открылось, но Неожиданно и спокойно, – как бы получше выразиться? – обыденно, что ли Больше того, я так и живу с этим своим чудом, и живу совсем обычной, повседневной, что ли, жизнью.

Я наслушался здесь самых невероятных историй, и, боюсь, на их фоне мое повествование будет обыденным и скучным. Я ухитрился как-то пропустить все эти “революционные” изменения в обществе и его нравах, “язык мой беден, и повесть моя будет печальной”, как сказал поэт.

Я родился в годы, когда так называемые шестидесятники обзаводились детьми. Обзавелись и мои “предки”, так я появился на свет. Эти нелепые мечтатели и донкихоты остепенялись, дряхлели по мере того, как мы подрастали. Все эти Хэмы в свитерах не понимали, что они выглядят уже нелепо, но родители забыли или постеснялись снять старика с его морем со стены в нашей кухне. К моей зрелости как раз

Ельцин влез на танк. Впечатления на меня это никакого не произвело.

Разве немножко было стыдно за него. Я вообще очень переживаю, когда другие попадают в неловкие положения.

Потом началось такое, от чего захотелось отодвинуться, и я стал отодвигаться. Заделался рабочим в геологической партии, потом ходил с археологами, а когда эти дела стали накрываться, я стал охотником.

Да, профессиональным охотником. Ходил по Алтаю. Был на Среднем и

Южном Урале. Довелось побывать и в Приморье. Рыл корешки, лазил за мумиё, помыл и золотишка. Приходилось много ездить. Меня не очень любили в коллективах. Я не пью. Сторонюсь женщин, если они грубы или доступны. Люблю собак и всякую вообще живность. Вроде бирюка. Но я совсем не бирюк. Просто я однажды увидел женскую голову, лежащую на локтевом сгибе.

Это случилось на перроне, рядом стоял пассажирский скорый поезд какой-то дальней станции назначения. Отправка задержалась, он там всегда и стоит-то две минуты, а тут застрял Красный светофор, путейцы что-то заколачивали. А я ошивался в ожидании попутного местного “рабочего” поезда, вечно тут нерегулярного. В ватнике и с мешком. С сеттером гордоном Чангом.

Женщина сидела внутри вагона. Лица ее я не видел. Я видел локтевой сгиб и голову, затылок Русые волосы, абрис щеки, еще – шея. Я обратил внимание сначала на шею. Что-то от птицы. Так лебеди кладут голову назад, на сложенные крылья. Вообще крупные птицы.

Щека была румяной, но смуглой. С родинкой. Небольшой родинкой. Я это успел заметить. От шеи начиналась спина, она изливалась – иначе не сказать – куда-то в темноту за ней, и от нее веяло покоем, покоем грации, покоем красоты. Такое схватываешь сразу. Таких спин, таких поз, так согнутого локтя и так уложенной головы на свете – единицы.

Да, и это единицы на миллионы. И чтобы женщина так прилегла, внутри нее тоже должен был царить покой. И красота. У хороших скульпторов такие ракурсы и наклонения можно увидеть: Майоля, Родена, Сидура

Я понял, что теперь мне не будет жизни, пока я не найду вот такую женщину, с таким локтем и таким склонением головы.

Когда-то у меня была сестра. Очень давно она погибла, разбилась в горах. Ей тогда было двадцать, мне – семнадцать. И я, разумеется, не мог, пегий жеребчик, ничего такого в ней разглядеть. Мы с ней даже, бывало, могли сцепиться, ну как это бывает между почти ровесниками-братьями-сестрами, как бывает на площадках молодого зверья. После ее гибели я долго носил на своем предплечье царапину от такой “схватки”. Меня, помнится, потрясло, что та, чей перламутровый ноготь оставил эту маленькую коростку, лежит уже в земле, изувеченная, а царапину еще больно сковырнуть.

У сестры как раз была родинка на щеке. Грациозностью я ее наделил уже по памяти, годы спустя, любуясь ею на вдруг иногда выныривавших далеких фото – ищешь чего-то, наткнешься и застынешь. Похожих на нее я почти не встречал. Или мне так казалось.

Но после встречи на полустанке с незнакомкой в окне я и не требовал от судьбы послать мне женщину, похожую на сестру, мне нужна была та головка с русыми волосами, – а сестра была брюнетка, – голова, лежащая на локтевом сгибе. Мне нужен был тот величавый покой, та увесистая грация, которая открывает вход в другую совсем жизнь. Там только, в той жизни, пока еще скрытой от меня, и может существовать эта жаркая, ровная, как зной в пустыне, мощная, как длинная океанская волна, и надежная, как становой хребет, любовь земной женщины к земному мужчине. Та любовь, которую язык не поворачивается назвать небесной, но которая ведет происхождение именно оттуда.

Запах облаков, грозы, леса, роговой, птичий запах этих тяжелых волос

– он стал преследовать меня с той минуты, как поезд дернулся и медленно поплыл, увозя незнакомку, припавшую к локтю в истоме страсти, которая в такой женщине живет, как вино в старой амфоре – густое и крепкое. Собственно, это и есть суть крови, вспомним евхаристию. Нет, никакого греха тут нет, Христос был тоже страстным человеком, огонь только такой крови способен гореть века.

Состав нехотя, с трудом уносил свою ношу, словно она была какой-то непредусмотренной перегрузкой, – понятной мне стала на свой манер и задержка, и ремонт – что-то тут было адресовано и лично мне. Это был сигнал, знак, послание, и я его принял, повиновался ему, жизнь пошла моя с тех пор совсем по-другому. Я на том мокром темном перроне умер и родился заново. Какие-то силы вдруг проснулись во мне, которых я в себе и не подозревал. Тут крылось какое-то нарушение биологии, мобилизация сил, дотоле спрятанных, но заложенных в каждом. Просто они могут так и не проснуться. Во мне проснулись. Как очухался, наконец, и поезд, стряхнув скованность, он разгрохотался на всю округу, издал низкий, расщепленный на гребень звуков вой и утянул свой хвост, подобно дракону.

Стало неожиданно тихо и пусто. Словно весь мир вымер. Лес подступил к перрону и дохнул на меня и собаку холодом. Он стал похож на заколоченный дом, этот лес.

Люди куда-то все подевались. Косой дождь, пройдя из конца в конец, намочил асфальт платформы, и она стала сразу черной.

– Пошли, Чанг, – сказал я таким убитым голосом, что собака виновато покосилась на меня и поджала хвост.

В тот вечер мы так и не уехали. Поезда отменились из-за ремонта до утра, я переночевал с рыбаками в вокзальном закуте с железной печкой, которая не грела, но я не чувствовал холода, не сомкнул глаз, я лежал с открытыми глазами на жесткой скамье и видел только тот сумрак вагонного нутра, локоть и голову на нем. Я видел ее всю.

Я мог бы сказать, как она одета, как ходит, поворачивается, смеется, какой у нее голос. Я хорошо представлял ее не очень стройную талию, ее грудь, слабо стянутую, под серым, – именно серым, грубым шерстяным платьем, ее лодыжки, тонкие, как у лошади, в темно-коричневых чуть блестящих чулках, черный матовый ремешок с тусклой оловянной пряжкой, серебряные украшения – браслет и что-то на шее. На ней был наброшен платок, род шали, сизо-синей, на запястье тускло блестели стальные мужские часы. Еще я вдруг вспомнил заколку в густых русых волосах, которые вздымались в заколотом месте гривой, опять же лошадиной гривой, выдававшей энергию, которая спрятана была в ней, как в чудесном аккумуляторе или небольшой электростанции.

Я слышал ее запах, чуть более сладкий на мой вкус, запах амбры – привет капитану Ахаву из “Моби Дика”, занимавшему мое воображение одно время с его кашалотами и тайной, спрятанной в костяных колодцах их мокрых голов, тайны, связанной сразу с Любовью и Тем, за кем гоняется Ахав до сих пор Оставим Ахава – вероятно, это был запах таких духов и тела, сильного и теплого. Так пахнут чистые охотничьи собаки, так пахнет хорошо обжитой дом из лиственницы, так пахнет поле в ветреный солнечный день. И еще – к букету примешивался свежий аромат начинающейся летней грозы. Холод огня и озона. Мятной ласки.