Впрочем, объяснить такую перемену во взглядах на самом деле было несложно. Это лишь тогда, в битве за столицу горные кланы были врагами. Однако Гильдия сработала на совесть, да и сам Рейн не подвел. Воинство северян разбито, герцог Оттар мертв, а Руна Власти если не уничтожена, то хотя бы надежно утеряна. Ну а горные кланы в итоге вновь стали теми, кем считались и до войны: разобщенными даже меж собою дикарями, а теперь, вдобавок, еще и дикарями на чужой земле. Бездомными, коих теперь норовили пнуть и укусить жители равнин.
Вдобавок, с гибелью последнего обладателя Руны, из уцелевших горцев, казалось, ушла и сама воля к жизни. Прежняя воинственность уступила место непонятной, болезненной оторопи. Мужчины спивались, кланы распадались на жалкие кучки бродяг, служившие легкой добычей даже для разбойничьих шаек.
Хуже приходилось после войны, наверное, разве что их бывшим врагам-союзникам — торнгардцам. Тем из обитателей оттаровой твердыни, что остались за ее стенами, не приняв участие в походе своего герцога. Теперь, им, отрезанным от всей прочей страны зараженными землями Лесного Края, грозила голодная смерть… или одичание. Превращение в новых обитателей гор.
Так что недавние супостаты вызывали теперь, скорее жалость, чем ненависть. Особенно если учесть, что война окончена, а значит отошла на второй план после прочих невзгод королевства. Поэтому Акселю Рейну и в голову не пришло, ни убить, ни даже оскорбить девушку с гор. Но вот чтобы не съязвить, командир Королевской Гвардии не удержался.
— Мысли читаешь никак? — хмыкнул он, — тоже мне — вёльва…
О вёльвах Рейну довелось узнать в юности — из какой-то книги в замковой библиотеке. В горных кланах так называли женщин, которые не охотились, не отягощали себя хозяйственными делами и уж точно не проливали человеческую кровь. Не брали вёльв и замуж; пользу клану они приносили в другом, обладая даром ясновидения.
— Да, я вёльва, — сам того не ожидая, услышал из уст девушки капитан, — и не шлюха, если благородный сэр по-прежнему так полагает…
— Ну а мне плевать, — заявил в ответ Аксель Рейн, — к тому же в одном ты ошиблась: какой я к демонам «благородный сэр»? Я бастард. А по-простому — ублюдок, порождение похоти… даром что похоти королевской. Впрочем, с тревогами и шлюхами да, ты угадала. Как и с желанием выпить.
— Я не угадываю, — с холодом северных гор в голосе промолвила вёльва, — я вижу и слышу. Даже то, что другим незаметно.
— Так я ж сказал — плевать! — еще грубее отвечал капитан, — и если уж… как ты там сказала?.. «Не стоит топить в вине» — тогда что стоит-то? Что мне делать, можешь сказать? А то мне тоже — незаметно…
— Могу! — твердо и уверено произнесла девушка, в то время как глаза ее лихорадочно заблестели, — твои беды… нет, твоя судьба решится в земле, что захвачена Смертью.
Выпалив столь витиеватую тираду, вёльва резко развернулась и почти мгновенно скрылась в полумраке переулка. Впрочем, большего и не требовалось: Аксель Рейн все равно не стал ни переспрашивать ее, ни преследовать. До него почти сразу дошло, о какой «захваченной Смертью» земле идет речь.
Зато немало озадачила его другая фраза, брошенная девушкой уже на ходу:
— …найди там человека, оставшегося в живых!
Ведь прозвучала она примерно так же, как предложение поискать цветочную поляну в заснеженных горах.
2
Сны, как известно, все чаще напоминают картины — когда красочные и радостные, а когда мрачные и зловещие. Последние по невежеству еще часто называют кошмарами, хотя к подлинному смыслу этого слова даже самая жуткая из картин едва ли имеет отношение. Только очень впечатлительный человек способен по-настоящему испугаться того, что он увидел отрешенным взглядом, со стороны. И даже если во время сна поверить в подлинность видения, все равно с пробуждением оно забывается. Причем даже гораздо быстрее, чем в том возникла бы нужда.
Однако присниться может и другое: ощущения, предчувствия; боль, страх и беспокойство. Воплощаться в зрительные образы им совсем и не обязательно — подобные чувства задерживаются в душе все равно дольше любой картины. И не спешат покидать человека даже в часы его бодрствования.
Именно такие сны, привязавшись надолго, превращаются в пытку — а значит, и в подлинный кошмар для спящего. Не принося отдохновения, они оборачиваются бессонницей, а временами и вовсе помутнениями разума. Лишь один из десяти, а может даже из сотни, способен понять причины своих ночных мук, правильно истолковать навязчивые грезы — и стать в обществе себе подобных пророком, мудрецом… а порой и изгоем. Все зависело от времени, в коем такому человеку довелось родиться и жить.
Что касается Клода (в Гаэте также известного как Мастер Огня) то на мудрость он особенно не претендовал, однако и становиться изгоем не собирался. Не говоря уж о том, чтобы лишаться разума. Еще не старый, но весьма умелый выученик Храма Стихий, Клод неплохо устроился в главном портовом городе страны. И жизнь виделась ему еще далеко не прожитой, полной заманчивых возможностей… но ровно до той ночи, когда муки впервые пришли на смену грезам.
Клоду снилась боль — не то от побоев, не то от удушья… хотя, наверное и от того, и от другого сразу. Мастер Огня ощущал ее столь явственно, как будто его самого избивала толпа, чтобы затем надеть петлю на шею. Кроме боли чародей чувствовал обиду — сам не понимая, на что. Обиду, разочарование… ну а венцом сонной пытки становилось обычно чувство одиночества. Когда понимаешь, что остался один на один с миром, а мир отнюдь не добр к тебе.
Дни проходили в привычных мотаниях по городу из конца в конец, толкотне на улицах и вдыхании воздуха, пропахшего рыбой и морской сыростью. Гаэт как сердце кровь прогонял сквозь себя товары с полмира. Корабли с юга привозили шелка, приправы, вина, а порой и диковинных зверей кому-нибудь из дворян на потеху. В обратный путь они направлялись, груженые зерном, селедкой, а до недавнего времени еще золотом и серебром, добытым в копях Торнгарда.
Город жил, немало помогал жить стране — ну а Мастер Огня в некоторой степени помогал жить городу. По мере возможностей и по сходной цене. Клод тушил пожары… точнее, укрощал их, усмиряя породивших эти бедствия духов огня. И покорное пламя, сжавшись до размеров ладони, поселялось в нарочито заклятом кувшине, дабы в случае надобности выйти и разгореться вновь. Только на сей раз не по воле стихии, а служа пленившему его чародею.
Однажды Клоду пришлось усмирять особенно жуткий огонь, успевший выжечь аж несколько кварталов Гаэта. Тогда даже ее светлость графиня Фрида почтила заклинателя своим вниманием — повесив тому на шею побрякушку с гербовым корабликом. Побрякушка была красивая, блестящая, но совершенно бесполезная. А при долгом ношении, вдобавок, надоедала пуще шубы в теплый день.
Работа обычно перемежалась обедом в одной из забегаловок, а сменялась ужином дома. Ну а за ним очень скоро приходил черед снов-мук, с недавних пор привязавшихся к чародею: боли, обиды, одиночества. После первой ночи Клод не придал им значения; после второй-третьей молча надеялся перетерпеть, и лишь по прошествии первой недели поневоле задумался. Ведь добро бы кошмары лишь портили ему ночной отдых; вдобавок после них уже с утра Мастер Огня начинал чувствовать себя неважно. И с каждым разом все хуже. А уж как это его состояние сказывалось на работе — излишне, наверное, и говорить.
Но едва Клод задумался о причинах; только хотя бы предположил, что все это неспроста, как случилось чудо. Ближайшей же ночью сны изменились… причем, стали уже именно сновидениями: видениями, а не чувствами. В них наконец-то появились картины — только были они тусклыми, нечеткими, и сменяли одна другую как в калейдоскопе. С той лишь разницей, что в отличие от калейдоскопа, в них не просто случались повторы, а были обычным делом.
С удивительным постоянством заклинатель видел толпу, окружившую дерево с накинутой на него веревкой. Видел закованных в броню всадников, что врезались в толпу каких-то крестьян. И много еще картин представало взору Мастера Огня, когда тот смыкал веки. Много картин — и с ними один и тот же звук, похожий не то на шепот, не то на шелест ветра. И чем-то смутно знакомый…