– Да ладно, чё! Бывай, короче. Обживешься, на чай зови. Или на чего покрепче. Мы насчет этого завсегда.
Дани шутливо откланялся, и дверь за ним затворилась.
Я обошла квартиру. Заглянула в ванную, туалет, кладовку, пошарила под обеими мойками. Время от времени то справа, то слева слышалось сдержанное хихиканье. Но везде было пусто, никто ниоткуда не показывался.
Наконец я сдалась. Выйдя на середину салона, я строго произнесла:
– Хватит! Поиграло, и будет. Что б ты ни было, выходи! Рассказывай, что ты, на фиг, такое. А то я завтра священника позову. Со святой водой.
Хихиканье сделалось громче.
– Я серьезно! Есть у меня тут один, знакомый. Из Сергиева подворья.
Хихиканье зазвучало громче, как бы сразу со всех сторон.
Ну ясно, еврейская нечисть православных священников не боится. И как я теперь спать здесь буду? Может, к Дани этому напроситься? Изобразить внезапную страсть? А дальше что? В Москву возвращаться? Приехала, называется, к себе домой…
– А ну тебя! – Бросив поиски, я возвратилась в папы-Сашину комнату. – Делай что хочешь. Я устала и спать иду. Хватит с меня этой чертовщины.
Повернувшись к стене, укрывшись с головой одеялом, я вдохнула давно забытый запах папы-Сашиного одеколона. Он был здесь на всем: на матрасе, на подушках, он, похоже, намертво въелся в деревянное изголовье.
Я твердо решила, что мне все пофиг. Буду здесь спать. Буду здесь жить. А оно пусть себе как знает.
Кто-то легонько тронул меня за плечо. Я нехотя повернулась. В слабом свете ночника на меня смотрели два голубых, вполне человеческих глаза, очень похожие на папы-Сашины. Брови домиком. Ресницы такие светлые, что почти уж и не видны. Спутанные грязные волосы до плеч. Скуластая мордашка с острым носиком и огромным ртом, готовым чуть что скривиться от плача или разъехаться до ушей в улыбке.
– А ты не знаешь, кто я! – Хихиканье, переходящее в смех.
– Не знаю. Ты ж не хочешь говорить.
– А я знаю. Ты – Соня. Они говорили, что ты придешь.
– Ну вот, я пришла. А они – это кто?
– Мама с папой.
– И где ж они?
– Папа умер, ты знаешь. А мама ушла.
– Ушла? Куда же она ушла? И почему тебя не взяла с собой?
– Мама ушла туда, куда мне нельзя. Я для этого слишком ма-терь-яль-ная, – с трудом выговорила она длинное слово.
– Это как?
– Ну тяжелая. Много вешу.
– Ты – много весишь?!
Я свесилась с кровати и втащила ее к себе. Она была почти невесомой. Сколько ей может быть? На вид – восемь-девять.
– И ты все это время была здесь? Убиться можно! Одна? И не боялась? А что ты ела?
– Ну… – Она наморщила лоб. – Мне необязательно есть. Я, знаешь… могу есть. А могу и не есть.
– Значит, ты дочь папы Саши? – Осторожный кивок. – И знаешь, кто я, знаешь, как меня зовут? – Снова кивок, на сей раз с хитрой усмешкой. – А тебя как зовут?
Она задумалась.
– Папа меня звал Тёмное дитя, – сказала без тени улыбки. – Если чтобы коротко – Тёма. А мама… – Она открывает рот, и оттуда вылетает столь сложный набор звуков, что я и не пытаюсь его воспроизвести. – Трудно? Ну вот, папа тоже не мог. Потому и Тёма. Хотя это, он говорил, скорее, для мальчика имя. А я, наверное, скорее, девочка.
– Скорее?
– Ну да. Я еще не решила, кем лучше буду. Решу потом, когда вырасту. Соня, а можно мне спать с тобой? Я потому что так ужасно устала все время одна! Всего одну ночку, ладно? Ну, пожалуйста!
Конечно же, я сдалась. Знаете, небось, что такое бесовское наваждение?
В первые дни все тебя радует и восхищает – любой пустяк, любая самая мелкая мелочь. Резкий запах отдушки от висящего во дворе белья. Цветущий миндаль на газонах посередине проезжей части. Навязчивое воркование египетских горлиц по утрам. Стакан свежевыжатого сока в киоске на углу. Заросли розмарина у подъезда, в которые, подходя к дому, хочется окунуть руки, как в воду, чтобы они потом долго пахли свежим успокаивающим зеленым с чуть голубым. Вымахавший до второго этажа фикус с темными глянцевыми листьями. Цветущее алоэ на заднем дворе и парящая над ним крошечная нектарница, на лету погружающая клюв в самую сердцевину цветка.
Было странно и стремно идти с ней в первый раз по улице, ведь у Тёмы не было тени. Но я быстро убедилась, что никто, кроме меня, не обращает на это внимания.
– А ты почему оставляешь птичьи следы? Ведь ноги у тебя обычные, человеческие.
– А я оставляю? Ну, наверное, потому, что я только наполовину человек…
– А наполовину птиц, да?
Мы хохочем-заливаемся. Нас с ней все смешит. Как дурочки, палец покажи – и ну хохотать.
Подъемные, выданные мне в аэропорту, я растратила в считаные дни, причем изрядная часть их ушла на Тёму. Заколочки, ободочки, ленточки, блокнотики и карандаши, куча одежды и обуви, роскошной, но, в основном, непрактичной.