И тем не менее предатели американцы продолжали надвигаться. Трудно поверить, но они шли вперед как ни в чем не бывало. В их центре высился мужчина с непокрытой головой. Белокурая, чуть ли не седая шевелюра выделялась на фоне густых завитков мрака, напоминавших пороховой дым. Он был как слабая вспышка, фантом. Бледный, улыбчивый призрак человека. Дестен вынул из кобуры кавалерийский револьвер и аккуратно прицелился в американца. Времени оставалось только на один выстрел. Капитан нажал на тугой спусковой крючок, и в запястье и локоть ударила отдача.
«Я в жизни не был более уверен в том, что прицел точен. К тому же стреляю я прекрасно, да и на таком расстоянии мой револьвер всегда давал отменные результаты. И все же… Наверное, я промахнулся. Наверное. Потому что американец вскинул винтовку и, не переставая улыбаться, прострелил мне плечо, выбив дыхание из груди и отшвырнув на каменные ступени. Сознание ускользало. Звуки, и без того приглушенные туманом, стали далекими, зыбкими, неясными. Алая пелена застила мне глаза. А затем в нос ударила пряная смесь одеколона и турецкого табака. Кто-то привстал рядом на колено и принялся нашептывать мне в ухо. Я знал, что это тот американский ренегат, неуязвимый для нашего оружия и злорадный. Английский я понимаю хорошо. А как иначе? Ведь сколько раз мне доводилось слышать во Франции английскую речь за три долгих года войны.
„Сегодня не твой день, старина“, — сказал он.
Он говорил со мной так, будто только что обыграл своего товарища по велосипедному клубу на воскресных гонках.
„Сегодня не твой день, старина“.
„Чтоб тебе в аду гореть“, — ответил я и подумал, что вот сейчас он достанет пистолет и прикончит меня. А он всего лишь рассмеялся. Мрачный и ржавый, замогильный смех из разверстой гробницы. Нечеловеческий. Этот звук шел вразрез с настроением его слов. Возможно, американец только прикидывался человеком. Мне кажется, он был таким же противоестественным, как и туман, что возвестил о его приходе. Последнее, что я помню, — это скрежет подкованных башмаков по щебню, политому кровью моих товарищей…»
Француз осенил себя крестным знамением, и мужчины, стоявшие возле госпитальной койки, — суровая ватиканская депутация, свидетели того, как Дестен погибает от заражения крови, — последовали его примеру.
Конечно, Дестен знал, зачем пожаловали непрошеные гости.
И я тоже знал, что придет такой день, когда этот улыбчивый американец будет гореть в аду; когда он поймет, что такое проклятие и осуждение на вечные муки.
МАРТИН
1
Купить проклятую вещь было как раз в характере моего отца. Он в грош не ставил сомнительные репутации и не верил ничему, если не видел это собственными глазами или не мог проверить лично. Да и цена, как мне кажется, никогда не бралась при покупке в расчет, если только не была чересчур уж высокой. Или попросту могла одержать верх его ненасытная страсть к приобретательству. Редкости отца искушали. Впрочем, он был человеком без предрассудков, и сейчас, по зрелому размышлению, я уверен, что он был напрочь лишен чувства раскаяния или хотя бы малейшего сожаления. Он и разбогател-то благодаря своему прославленному нахальству. С каждым проходящим днем, когда укреплялось и чванливо разбухало его состояние, инстинкты отца приобретали очередную толику силы и обоснованности. Он был самоуверен и бесстрашен, а однажды принятые решения никогда не отменял. Поучаствовать в торгах за разбитые останки злосчастной яхты было для него делом естественным, и победа на этом аукционе столь же естественно должна была остаться за ним. Однако то, что случилось далее, изумило всех. Наверное, даже моего отца. Жаль, что я не догадался тогда спросить. Боюсь, теперь шансов на это не представится. Впрочем, не знаю. Если хорошенько подумать, не исключено, что произошедшее явилось на самом деле благодеянием.
Я не унаследовал ни храбрость отца, ни его тягу к риску. А без животной необходимости делать деньги я и в этом деле не проявил никаких способностей. К семи-восьми годам я уже знал, что на роду мне написано обмануть отцовские чаяния. Природа не наделила меня его буйной и бесшабашной энергией. Я был ребенком мечтательным, рефлексирующим. Отсюда понятно, что те драгоценные часы, которые он выкраивал из своего расписания и посвящал не бизнес-завоеваниям, а единственному сыну, были для него временем разочарований. В такие минуты свою волю и желание посоперничать он мог переносить в область конкурентных игр. Делал он это охотно, со смаком и целеустремленностью. Зато я никогда не интересовался, за кем осталась победа в наших шахматных баталиях. Он мог задушить меня за шахматной доской, а я бы только дарил ему улыбку деревенского идиота. Ах, как, должно быть, это выводило его из себя…