Ступеньки сходного трапа оказались хитрыми. За воем бури я не слышал скрипа, однако по пружинистому чувству под ногами мог сказать, что их еще не меняли. Я спускался по дряхлой и погибшей древесине, а посему действовать надо было осмотрительно. Мало того, чем глубже я забирался в темное нутро судна, тем отчетливее проявлялся иррациональный инстинкт страха и даже зарождающейся паники. Яхта отзывалась грохотом на ярившийся шторм, а запах плесени усиливался и приобретал новые, сложные нюансы по мере моего продвижения по короткому нисходящему пролету лестницы к кубрику и камбузу. Спуск занял больше времени, чем следовало бы. Чересчур много ступенек, пришло мне в голову. Чересчур глубоко.
На конце трапа царила тьма. И непростая смесь запахов, причем настолько сильная, что я опасался включать фонарик из боязни перед тем, что мог увидеть. В нос била первобытная вонь, как от мокрой звериной шкуры, отчего моя мошонка съежилась в тугой комок, а волосы на загривке встали дыбом. Впрочем, рев бури и чечеточная дробь атакуемого брезента несколько улеглись. Здесь было гораздо тише, но до того страшно, что я с трудом контролировал поведение мочевого пузыря.
— Расслабься, старина, — прозвучал чей-то голос.
Я мигом включил фонарик. Пусто. Я находился в капитанской каюте. Смотреть здесь не на что, кроме разоренного, протекающего интерьера старой, ремонтируемой посудины. Хотя… На двери справа, что вела в каюту поменьше, поблескивало небольшое зеркало в латунной рамке. Я нахмурился и посветил туда фонариком в подрагивающей руке. И, вскинув взгляд, увидел, что было в том зеркальном отражении.
Прежде всего в глаза бросились роскошная красная кожа и пурпурная обивка пышных сидений с золотыми кисточками; затем завиток табачного дыма и гамаши с пуговками поверх лакированного мужского ботинка, который отдернулся в тень со стремительностью кобры. И тут я разглядел женское лицо — макияж и бледность «джазового века»; иссиня-черные, геометрически уложенные волосы; алые губы — и гримасу до того дикого и неподдельного ужаса, который сочился из глаз и распахнутого рта, что я подскочил на месте, хотя эта картинка еще не успела полностью проявиться в моем сознании. И я бежал. Рвался вверх по осыпающимся ступеням сдирал с пальцев ногти, силясь нащупать, распахнуть прореху в жестком, неподъемном брезенте, а когда это удалось, то лихорадочно полез наружу. А за моей спиной, невзирая на вой и рев опустошающего ветра, звучал хохот — мужской и отрывистый.
Я лежал на причале, переводя дух и сбираясь с силами. Наконец поднялся на ноги и побрел к офису Хадли в поисках спасения. Но желтые полоски света между планками жалюзи исчезли. Вообще возникало впечатление, что на верфи Фрэнка Хадли потухли все огни.
Сидя за рулем «сааба», я видел, как мои пальцы сочатся кровью из-под сорванных ногтей. После первоначального, отупляющего потрясения от испытанного и увиденного пришло покалывание, а затем и резкая, чуть ли не звенящая боль. Мне, мокрому и дрожащему, все же достало сообразительности включить печку. Я сосредоточился на вождении. Ливень каскадом омывал лобовое стекло, а когда я выскочил на открытую, ничем не защищенную полосу шоссе, вести машину стало еще сложнее из-за могучих порывов спятившего ветра. Я старался не думать про сцену в каюте. Дело в том, что уже не раз мне казалось, будто я очутился в присутствии привидений. Но сегодня впервые стал свидетелем проявления враждебной потусторонней силы. А мои воспаленные нервы и подергивающиеся под кожей мышцы уверяли, что призрак Гарри Сполдинга был сгустком чистейшей злобы и бездонной ненависти.
Я ехал. Наконец-то Лондон. Вот и Ламбетский мост. Я припарковал машину, стер с ладоней запекшуюся кровь какой-то тряпкой из багажника и направил стопы к близлежащему пабу, где заказал двойной ром, который и махнул залпом. Но даже дома, когда непогода уже ослабла до негромкого постукивания каплями в оконное стекло, когда я уже принял обжигающий душ, переменил одежду и согрелся, прошло несколько часов, прежде чем я испытал хотя бы первые признаки чувства относительной безопасности.