Выбрать главу

Приблизительно в этот момент я отключился и не узнал, чем кончилась игра, а когда вновь вслушался в голос Некрича, он рассказывал то же самое сначала. На этой истории Некрича заклинило. Опять и опять повторял он, как входит Гурий (я так и не понял, имя это или кличка), застегивая пуговицы на груди, на рукавах, на ширинке, как вслед за ним появляется жена с сухими волосами, с мокрыми волосами, возникает из ванной, из туалета, со всех сторон и изо всех дверей одновременно, улики множились, но доказательство ее измены оставалось незаконченным, не достигало полной убедительности, и это заставляло Некрича вновь возвращаться к началу и прокручивать всю историю по третьему, потом по четвертому кругу. При этом возникали все новые и новые детали, и чем вернее они уличали жену, тем сомнительнее выглядела вся история в целом, точно он не вспоминал их, а выдумывал на ходу. В конце концов я начал подозревать, что у него вообще никогда не было никакой жены, а все, что он мне рассказывает,- не более чем грубо сшитые обрывки дрянных фильмов, которых он насмотрелся в видеозалах. Возможно, он просто душевнобольной, одержимый навязчивой идеей, чей бред разрастается и детализируется бесконечно, питаясь просмотром видеофильмов. Я и раньше встречал таких, заболевших от одиночества, дожидающихся слушателя, чтобы, вывалив на него свои фантазии, самим поверить в их реальность. Я даже начал припоминать в сегодняшнем кино похожую анекдотическую сцену с изменой в ванной комнате, внезапным возвращением мужа и шумом воды в душе, покрывающим все слова. Когда Некрич начал по пятому кругу, я почувствовал себя близким к обмороку, наподобие того, до которого довел в Берлине

Владислава Ходасевича нескончаемым повторением своей истории

Андрей Белый, но меня спасла способность отключаться и незаметно ускользать в полусон.

Говоря, Некрич продолжал перемещаться по комнате, не находя себе места. Полузасыпая и снова просыпаясь, я видел его сидящим на стуле верхом, на табуретке по-турецки, на тумбочке, на крышке стола; стоящим, вытянувшись вдоль дверного косяка или у противоположной окну стены, прижимаясь спиной к отброшенной на нее фонарем тени оконной крестовины, раскинув руки вдоль горизонтальной перекладины; свернувшимся в кресле калачиком. Под конец – но это было уже, конечно, во сне – я помню его в сером предутреннем свете сидящим молча на книжном шкафу, ссутулившись, потому что между шкафом и потолком оставалось совсем мало места, подперев подбородок руками, как готическая химера, с желтым отсветом фонаря с автостоянки в больших неподвижных глазах. В этом сне я страшно медленно и осторожно поворачивал голову, осматривая пустую комнату, прежде чем обнаружить его под потолком, боясь, что стоит ему заметить, что я проснулся, и он снова начнет говорить. Едва я его нашел, как он оторвался от окна и повернулся ко мне, но я успел прикрыть глаза, и тогда он, безошибочно считая меня спящим, в то время как сам я думал, что только притворяюсь, вдруг быстро высунул в мою сторону свой толстый язык, окончательно превратившись в химеру с башни

Нотр-Дам. Далеко высунул, аж до подбородка.

Утром я поспешно провожал, почти что выпроваживал Некрича, рассеянный и безразличный с недосыпа. Мы выпили по чашке кофе, он звал меня к себе в театр, обещал бесплатно провести на любой спектакль, принялся расхваливать постановку "Хованщины", но я едва слушал. Уже стоя на пороге в пальто и открыв дверь, Некрич увидел на тумбочке в прихожей мой проездной. Он быстро достал из внутреннего кармана пальто свой билет, положил его рядом, рубашкой кверху, а себе, ни слова не говоря, забрал мой, как карту при обмене в покере. Я взял его проездной, думая, что он просрочен, но он оказался точно таким же, как мой, на февраль. Прежде чем опустить мой билет к себе в карман, Некрич еще раз взглянул на него и улыбнулся, точно ему пришла нужная карта. Мы попрощались, я закрыл за ним дверь.

Медленно гасла под потолком театральная люстра, и раззолоченный галион зрительного зала с ярусами балконов, бельэтажем, ложами, партером и притихшими зрителями плавно погружался на темное дно.

Последним источником света в полной тьме оставалась оркестровая яма. Затем осветился и пошел волнами, раздвигаясь в стороны, тяжелый занавес, расшитый золотом по красному пятиконечными звездами и гербами СССР. Открылась сцена. На заднике тускнел не то рассвет, не то закат, не то застывший отблеск пожара. Среди серых, почти сливающихся с темными декорациями армяков народа алели кафтаны стрельцов. Бояре в высоких бобровых шапках,

"замутить хотя на государстве", собирались на "гнусное совещание". Приведенная в действие доносом, закручивалась малопонятная политическая интрига. В массовых сценах было занято едва ли не столько же народу, сколько сидело в зале, все пространство между кулисами полнилось смутным движением. Хоры напоминали пение бурлаков, вытягивающих, надрываясь, то и дело застревающую на мели перегруженную баржу народной оперы. И все-таки она плыла, медленно и неумолимо двигаясь вперед – посуху, яко по морю. Хоры, превышая друг друга, громоздились в темном сияющем пространстве над рядами партера, вдавливая зрителей в кресла: "Победихом, посрамихом, пререкохом, пререкохом и препрехом ересь. Ересь нечестия и зла стремнины вражие. Победихом, пререкохом и препрехом!" Раскольники готовились к самосожжению, преданные стрельцы выходили ссутулясь, неся на своих плечах плахи, на которых должны быть казнены. Действие разворачивалось все шире, все больше людей теснилось среди декораций, казалось, опера уже не умещается в театральных стенах, еще немного и она вырвется из них на простор городских улиц. Но хитрое устройство сцены открывало новые неожиданные пространства: за кремлевскими башнями возникали алые боярские палаты, за ними раскольничий скит, позади него голубел заснеженный лес, уходящий в синюю даль, в мутный закат или неизменный отсвет пожара, а за лесом и закатом сидел у пульта

Некрич и, слушая в наушниках указания помрежа, щелкал переключателями.

Я навестил его в антракте, чтобы поблагодарить за контрамарку, но у него не было для меня ни секунды. Он вел сегодня вечером спектакль, и вся ответственность лежала на нем. Вся сложная машинерия оперы была в его руках. Некрич переводил рычаги на пульте, и кремлевская стена на скрипучих тросах поднималась вверх, уходила высоко в полумрак над сценой, а ей на смену спускался оттуда обреченный сгореть деревянный скит. Двое молодых ребят в кедах и джинсах выкатывали плаху на колесиках,

Некрич подгонял их: "Живее, живее!" Меня едва не сбили с ног рабочие, толкающие перед собой лобное место. Я не знал, куда приткнуться среди поспешно перемещаемых или вдруг взмывающих в воздух стен, башен, сундуков, ларей. Стоило мне прислониться к резным перилам лестницы, как всю лестницу выносили у меня из-за спины на сцену. Я позавидовал Некричу, чувствующему себя как дома в этом лихорадочно подвижном мире среди невесомых вещей.

Все с ним были здесь на "ты". Марфа-раскольница, крупная широкоплечая женщина, расхаживала из стороны в сторону той же

"величавой" походкой, что и по сцене, начинала выпевать одну фразу и бросала, не закончив. Несколько раз она закашлялась, потом достала из расшитого сарафана носовой платок и звучно высморкалась.

– Неужели простудились? – участливо спросил Некрич.

– Не говори, Андрюша, наверное, слягу на больничный, еле на ногах держусь, вспотела вся.- Она озабоченно потрогала лоб рукой, проверяя, нет ли температуры.

– Конечно, все меня здесь знают, я же практически вырос за кулисами,- сказал мне позже Некрич, когда под конец антракта у него нашлась для меня пара минут .