Вилфред тихо отставил бутылку на пол, и тут толчками стали пробиваться воспоминания. Но что это – какие-то слова? Да, слова, бесконечный разговор под звуки плещущейся воды при лунном свете в Христиания-фьорде. Чертова привычка удерживать в памяти слова, а не события… Не слова ему сейчас нужно вспомнить, а то, что случилось не то на Вестербро, не то где-то еще. Перед глазами вдруг возникла табличка с названием улицы – Саксогаде. Опять та же история – совершенно отчетливо видишь название, буквы, но вовсе не то, что случилось на Саксогаде или где-то там еще. Решительно потянувшись за бутылкой, Вилфред отхлебнул глоток, чтобы разделаться со словами. Но они снова возникли с неистребимым напором. Нет, не к бару «Китти» ему надо сейчас пробиваться – это было на борту какой-то яхты. Ну да, точно, Робертова яхта «Илми». Они совершали прогулку по морю. Может, все-таки Роберт в Копенгагене? Нет, его здесь нет. Что-то где-то случилось, в этом вся загвоздка, – какая-то катастрофа.
Джин сделал свое дело. Теперь Вилфред видел картины и слышал слова в определенной последовательности, ее приходилось принять: до боли отчетливые слова и сами картины навязчиво вторгались в сознание.
«Совесть…» Это говорил Роберт. Правильно, так оно и было. Вилфред вдруг увидел его у штурвала: стиснув под мышкой румпель, он наклонил голову, чтобы при полном безветрии раскурить носогрейку. И тут взошла луна. Луна уже показывалась и прежде. И тогда Селина спустилась в каюту, чтобы поспать. А Роберт сидел и философствовал лунной ночью на свой наивный и мудрый лад. Он сидел и попыхивал носогрейкой. Теперь Вилфред видел перед собой дымок, который маленькими облачками поднимался вверх в лунной ночи, такой тихой, что парус еле-еле надувался… «Совесть, – говорил Роберт, и это звучащее воспоминание так властно овладело Вилфредом, что голова его откинулась назад на подушку в каком-то дремотном блаженстве, в котором было, однако, зернышко мучительной сосредоточенности – попытки удержать слова на должном месте. – Она как клейкая бумага для мух – знаешь, такие длинные коричневые полоски, крестьяне вешают их на кухне под лампой. Полоска никогда не бывает чистой, стоит ее повесить, глядь – уже села первая муха и бьется, пытаясь освободиться. Но она не освободится. А к концу дня вся бумага будет усеяна мухами, несколько новеньких еще борются, пытаясь отлепиться, но большинство сидят неподвижно, черными пятнами, словно сидели тут испокон веку».
Вилфред вдруг увидел перед собой всю картину – увидел, как он сам сидит, глядя в летнюю ночную даль, на два маяка, едва различимых на светлом горизонте. Вспомнил, что довольно рассеянно воспринял простой образ совести, нарисованный Робертом. Это его не так уж занимало. Его заинтересовало другое – склонность этого непутевого малого рассуждать обо всем на свете. Как, собственно, вышло, что Роберт ввязался в дела, которые не давали ему ни минуты покоя и передышки? Они были не в его характере. Вилфреда поразила мысль, что Роберт чувствовал бы себя хорошо в деревне, где простые вопросы требуют простых решений. Как случилось, что именно он заразился беспокойным городским духом, зауряднейшими общими свойствами мелкотравчатой развращенной столицы? Он был никак не создан для этого. Недаром его поглощала наивная философия – мысли, которым естественно было бы кружить над бороздой, проложенной плугом…
– И одна из мух самая жирная, – решительно сказал Роберт, хмуро уставившись прямо перед собой. – Как ты думаешь, это у всех людей?
– Безусловно.
– Ну вот! Говоришь «безусловно», просто чтобы отделаться. Ты небось считаешь, что все на свете осмыслил, может, так оно и есть. Но я тебе скажу, пусть я звезд с неба не хватаю, но если я что продумал, так, уж значит, продумал до конца, можешь мне поверить…
Вилфред внимательно вгляделся в него.
– С чего ты взял, что звезд с неба не хватаешь?
– Называй это как хочешь. Думаешь, я не знаю, какого ты мнения обо мне? Но мне все равно… – Он сплюнул в море. – Говорю тебе, я считаю, у каждого человека на этой бумажной полоске сидит одна особенно жирная муха, которая никак не угомонится. И не потому, что когда-нибудь ей удастся освободиться, о нет, это не удается ни одной. Но она как бы больше и жирнее других, она все трепыхается и жужжит. И самое странное, что вовсе не всегда самый большой наш грех родит такую жирную, беспокойную муху, иногда это какой-нибудь пустяк…
Вилфред быстро перебрал в памяти своих «новейших» мух – их была целая туча, но они были маленькие, спокойные, не трепыхались и не жужжали. Спокойные – это верно, но Роберт прав: никуда от них не денешься… И своим прежним и нынешним слухом он услышал бас Роберта.
– Однажды, когда я был мальчишкой, я участвовал в парусных гонках в Тёнсберге. Соревновались маленькие лодки – шлюпки и прочие в этом роде. И вот одна лодка перевернулась, в тот день засвежело, не так уж сильно, вроде как вчера вечером. Случилось это немного впереди нас, и мы еще толком ничего не разглядели, как троих ребят, что были в той шлюпке, подобрал один из катеров со зрителями. Но вот подходим мы к тому самому месту, и тут парень, которого звали Юнас, и я, глядим, что-то виднеется в море, впрочем, я не был уверен, что виднеется, да и Юнас тоже, он ничего не сказал, я промолчал тоже, но на какую-то секунду нам показалось, будто в море плывет человек, я его видел отчетливо, а может, и не отчетливо, не знаю, может, и вовсе не видел, да и ни Юнас, ни я ничего не сказали, я как раз закреплял шкот после поворота, это было почти у финиша, самая захватывающая минута – мы шли вторыми в нашем классе лодок…
Роберт умолк. Вилфред заметил это не сразу. И не потому, что он не слушал, но в глубине души его больше поразило то, что у Роберта было детство, и, может быть, счастливое детство, с морем и солнцем, в Тёнсберге, и что он рассказывает об этом в первый раз.
– Ну и…
– Мы поплыли дальше.
– Как поплыли дальше?
– Мы были у самого финиша. Ведь это гонки, нервы напряжены, мы мечтали победить, ты что, не слышишь, что я говорю? Мы мечтали победить.
Роберт повысил голос в запальчивости, столь же ему не свойственной, как и вся история, которую он внезапно воскресил своим рассказом.
– Ол райт, вы поплыли дальше. Но ты же сказал, будто не был уверен, что вы видели того парня.
– Вот именно, это я и говорю. Может, мы его не видели. Во всяком случае, Юнас не сказал ни слова. Он тоже был чем-то занят. А тот, кто сидел на руле, – это он был владельцем шлюпки, – тот уж никак видеть не мог. Мы выиграли заплыв – обошли других на два корпуса. Здорово это было. Первая регата в моей жизни. И тут оказалось, что один парнишка с той лодки утонул.
– И тут на полоске появилась муха?
Роберт с досадой выпрямился.
– В том-то и дело, что нет, черт возьми. Никакой мухи – в ту пору никакой. Само собой, мы все были потрясены – мы немного знали парнишку, он был из Слагена. Но мы же не знали, видели мы его или нет. Об этом ходило много толков – как это, мол, участник парусных гонок может погибнуть на глазах у соперников, и прочее в этом роде, и газеты об этом писали. Юнас ничего не говорил, я тоже – по правде сказать, я и не верил, что вообще-то видел парня, но потом подоспело вручение призов, это было уже в начале осени, и тут председатель клуба произнес речь о том, что случилось, и сказал – впрочем, это и в газетах было напечатано, – что совершенно ясно: никто его не видел, потому что среди моряков есть неписаный закон: когда речь идет о человеческой жизни, все остальное – время ли, деньги ли – не имеет никакого значения, и он уверен, в его клубе нет никого, кому не было бы ясно как день, что спасение человеческой жизни важнее любой победы в состязании, ну и прочее в этом роде…