Выбрать главу

У него и вправду было такое чувство, словно это он у них в долгу за душевный покой, которого они не ценили, потому что не знали, что такое непокой в душе того, кто ищет непокоя не то против воли, не то по доброй воле, не понимая, откуда эта воля взялась, но чувствуя на себе ее гнет, когда она вдруг вырывается наружу из темных источников в недрах его существа. Он у них в долгу за этот покой, который может стать то ли передышкой между двумя битвами, то ли приобщением к каким-то ценностям – кто знает? Вилфред знал лишь одно: он хочет выразить им свою благодарность теми средствами, которые ему представляются. Потому что источники в его душе не повинуются ему самому. Казалось, они принадлежат другому человеку, а он берет из них взаймы, – может, то неосуществленные возможности отца пробиваются наружу, подобно подземным весенним водам, которые струятся в тине под скалами, но довольно случайной трещины в камне – и оттуда бьет чистый ключ…

Вилфред брал газету, как берутся за раскаленное железо. Каждое утро он заходил за ней к хозяевам и всегда старался подольше держать ее в руках с таким видом, словно она его ничуть не интересует. А потом, набравшись мужества, читал ее. В Европе воцарился мир, некое подобие мира. Вилфред рассеянно, как бы по обязанности пробегал все, что писали на эту тему. Фотография церемонии в Компьене грозным предостережением обошла мир. Но о том, чего искал в газетах он, писали скупо: время от времени маленькие заметки, разрозненные выступления на темы о пороке, который рыщет у дверей добродетели. Добропорядочные граждане, на которых не было вины, топили свою досаду в чернильнице. И каждый раз Вилфред откладывал газету, ощущая покой, как плотную оболочку счастья.

В один прекрасный день газеты сообщили, что объявился автор талантливых картин. Им оказался молодой многообещающий художник Хоген С, само собой, он не имеет никакого отношения к зловещему подполью, в котором нашли его произведения. Дело в том, что он выставил их на продажу у торговца картинами, а там оказалось тесно. Это открытие стало сенсацией. Хоген С. был изображен на снимке возле одной из картин. Художник некоторое время жил в Париже, учился у таких-то мастеров, но это никоим образом не объясняет своеобразия его живописи и не умаляет славы, которой датчане в мгновение ока окружили талантливого соотечественника и новатора. И снова упоминали об особенности этих картин – какой-то их незавершенности. Но художник скромно давал понять, что это, собственно говоря, наброски, он не предполагал их выставлять. Вот почему он так долго не заявлял о себе – и еще из-за тягостных обстоятельств, которые были сопряжены с находкой картин…

Вилфред прочел газету, стоя в своей холодной комнате. Он смотрел на фотографию Хогена, на репродукцию одной из картин. Картина была хорошая. Он сразу заметил, что кое-что надо исправить – соотношение частей было непреднамеренно нарушено. Он тихо постоял, пытаясь определить свои чувства. Руки не дрожат, он не сердится, не огорчается. Пожалуй, он разочарован. Неужели в Хогене? Он сам не знал. А может, тем, что это не его вытащили из безвестности на свет божий?

Он беззвучно рассмеялся. Потом отложил газету, статьей кверху, чтоб она все время была на глазах, ему хотелось проверить, выведет она его из душевного равновесия или нет.

Но газета продолжала обращать к нему речь, какой он не мог вытерпеть, – она его будоражила. Он сложил ее и положил на стол.

Она продолжала твердить свое. Он свернул ее в узкую трубочку и куда-то засунул. Но она по-прежнему обращалась к нему тоном, который был ему неприятен. Тогда он бросил ее в печку и сжег, уничтожив новость, принесенную из мира, который он отринул. Он уселся за шаткий столик. Но теперь ему недоставало газеты: ее можно было подложить под одну из ножек стола – ничего другого, подходящего для этой цели, под рукой не нашлось. Писать он не мог. Он вышел во двор. Было холодно, по небу плыли облака, приближалась зима.

Вилфред дошел до станции и купил новую газету, скупил все газеты, какие были. Он с жадностью развернул их еще по пути, сообщение о новооткрытом художнике напечатали все, у некоторых оно звучало в приподнятом романтическом тоне: затаившийся гений, которого извлекли из безвестности при обстоятельствах столь случайных, что в них отразилась сама жизнь. Тут же были и фотографии, снятые в доме художника в Северной Зеландии: художник верхом, художник у мольберта на лоне природы. Создатель картин согласился сняться с величайшей неохотой, писали газеты, он застенчив и скромен. Он считает, что художник должен работать вдали от суеты. А по такому-то вопросу он считает то-то и то-то…

Наконец-то Вилфред почувствовал злость. Она не застлала ему глаза багровым облаком, а придавила его свинцовой тяжестью, бессилием. Он стоял на дороге под оголенными деревьями и чувствовал, как им все сильнее овладевает праведный гнев.

Сжимая газеты под мышкой, он не мог удержаться от смеха.

Ей-богу, он испытывал неподдельное восхищение! Да и как не восхищаться хитроумно рассчитанной смелостью этого ловкача, сидевшего по ночам в «Северном полюсе» с суженными зрачками. Он присвоил себе чужую работу ради престижа. Не ради денег, нет, и не ради славы – в эту минуту Вилфред вдруг отчетливо это осознал, – ради того, чтобы подкрепить недостаток веры в самого себя. Вот он и додумался в своем бессилии до этой плутни: ухватиться за чужое искусство и держаться за него, пока не нащупаешь почву под ногами. Выходит, никакой он не погибающий ночью гений, а заурядный обманщик, который обманывал самого себя, играя свою жалкую игру, куда входила капелька отравы и ночная жизнь, – один из многих тысяч современных тщеславных мещан, которые играют в искусство у себя на дому и обманом присваивают себе на неделю громкое имя в стране Лилипутии.

Вилфреду было смешно. Ну а сам он? Чего стоит его собственная игра с кистью, с клавишами, а теперь со словами – со всем тем, что составляет вопрос жизни и смерти для тех, кто не играет, а живет?..

Он сам такой же обманщик, как все остальные…

Деревья вдоль дороги задрожали от сильного порыва ветра. Вихрь сорвал редкую лиственную крышу над головой Вилфреда. И сразу все вокруг прояснилось. Ну да – обманщик. И все-таки…

Вилфред весело и прилежно корчил свои гримасы. Когда дело касается тебя самого, всегда найдется какое-нибудь «все-таки». И в ясном свете, окружавшем его, выявилось еще другое – смутная радость оттого, что у него есть тайная жизнь, пусть даже она ему во вред, радость оттого, что он не выставляет напоказ свои маленькие дарования…

Как-то вечером хозяева попросили его сыграть. Маргрета Виид, возвращаясь домой, однажды явственно слышала, как он играет. И он сыграл для них, размял одеревеневшие пальцы, которые много месяцев не прикасались к клавишам, показал свое искусство на том самом Бахе, который снова начал входить в моду, и его самого захватило шальное желание выразить себя и, может быть, убедить кого-то, а вернее, именно этих людей…

Он сыграл одну пьесу, другую, слегка фальшивя там, где подводили пальцы. Но, обернувшись, он увидел, что Бёрге стоит посередине комнаты, излучая то удивительное сияние, которое Вилфред с первого раза мысленно назвал ореолом. Он протянул Вилфреду обе руки в безмолвной благодарности, в удивлении, которое еще немного – и излилось бы в вопросах. Вилфреду стало не по себе. Конечно, он что-нибудь да ответил бы им, объяснил бы все самым простым образом: случаю, мол, было угодно, чтобы он получил воспитание в кругу, где ценили музыку и прочие эстетические удовольствия, в утонченном буржуазном кругу, который клонится к упадку и вряд ли хорошо влияет на тех, кто является, так сказать, его порождением. Но вздумай они утверждать, что он на редкость талантлив, что одарен и в этой области и в других, он оспорил бы эту нелепицу, звучащую как поклеп именно в их доме. Он вундеркинд, навеки оставшийся в пеленках, вот что он сказал бы им, сам понимая, что они истолкуют это как скромность. Но обошлось без вопросов. И все трое продолжали оставаться друзьями, которые с каждым днем все меньше знали друг друга.