- Может, он не мог жить и с ними тоже, - сказала она. - Без тайн он начинал скучать, а с тайнами...
В гостиной стало тихо-тихо. В темноте светилась вдали только сигнальная мачта.
- А с тайнами?
- Как видно, ему было не под силу выдержать их.
Она смотрела на шрам на лбу сына. Она ни разу ни о чем не спросила его.
- По-твоему, он был слабый человек? - снова заговорил он. Ему хотелось сказать это равнодушным тоном.
- Да, слабый. А может, и сильный. Не знаю. Вообще-то сильный.
- Мама, он подбрасывал меня на руках вверх?
- Подбрасывал вверх? Что ты имеешь в виду?
Они помолчали, но каждый чувствовал волнение другого.
- Мама, вспомни, он подбрасывал меня вверх - однажды, где-то...
Она недоверчиво улыбнулась.
- Тебе же было всего три года...
- Три с половиной.
Она кинула на него удивленный взгляд.
- Но что ты хочешь сказать? Какое это имеет значение?
- Где-то над пропастью... Нет, нет, я этого не помню, но помню, что вспоминал это. И он выпустил меня.
- Выпустил?
- Выпустил и снова поймал. И так несколько раз.
- Ты хочешь сказать, что ты упал? - Теперь она глядела на него с испугом.
- Да, упал! Нет, не тогда! Он снова подхватил меня. Но позднее...
Судорожно плеснув себе из графина, она пролила несколько капель на стол.
- Позднее - в каком смысле? Впрочем, я бы не хотела говорить на эту тему...
Но он уже не мог удержаться.
- Там еще были лошади!
- Лошади были всюду. Всегда лошади. За границей...
- Нет, мама, здесь!
Она встала, прошлась по комнате и сказала, на сей раз решительно:
- Он тебя не выпустил. - Она словно бы оборонялась. - Я не хочу говорить об этом, слышишь. Но вообще, он выпустил нас всех, всё.
Круг замкнулся. Она казалась усталой, нервной. А он хотел порадовать ее. Но почему всегда обрывают все его попытки навести мост над провалом, над которым он повис, брошенный кем-то на произвол судьбы?..
- Ты нервничаешь, - сказала она. - Это все из-за выставки.
Ей было легче от этой лжи, - что ж, он снова ей подыграет.
- Он ведь и не довел до конца... - сказала она как бы в оправдание.
На сей раз сказала твердо, чтобы извинить его, а может быть, себя. Чтобы прикрыть фиаско - она не хотела поверить, что оно могло оставить след на чьем-то будущем. Сын на мгновение восхитился этой способностью уклоняться. Рукой он нащупал в кармане письмо Мириам. Обе - такие разные. Но каждая на свой лад отталкивала его от себя.
Легко встав, он поцеловал ее на сон грядущий.
- Я тебе буду писать, - сказал он.
20
Но он не написал письма ни матери, ни Мириам. Он как одержимый писал другое - то, что в тайниках души называл своими воспоминаниями, хотя это были не его воспоминания, а воспоминания, жившие в нем; писать их было совсем не то, что стряпать рассказики для Бёрге Виида из Харескоу, это тоже означало искать то, что он потерял тогда, когда некто выпустил его из рук в безвоздушное пространство.
Он снял комнату у бывшего метрдотеля Матиссена в его украшенном деревянной резьбой домике в Энебакке - получилось это случайно, сосватал их все тот же Роберт. В своем неистощимом доброжелательстве он по-прежнему держал все нити в руках. Сам Матиссен перебрался в кухню, где с раннего утра вполголоса читал Откровение святого Иоанна, а в остальное время заботился о своем новом подопечном. Для старика метрдотеля было в этом что-то символическое. Сам он после тридцатилетнего служения соблазну надеялся искупить греховную жизнь за два-три оставшихся года, которые ему сулил его врач. Каждый раз, когда его неуемный молодой друг покидал их совместное уединение, старик провидел в этом окончательную погибель молодого поколения, но в терпимости своей снабжал молодого скитальца громадным кульком со съестным, чтобы в течение нескольких первых суток спасти хотя бы его бренное тело. Однажды, когда отлучка Вилфреда затянулась, метрдотель даже заглянул в его объемистую рукопись, после чего долго покачивал головой, дивясь тому, как странно устроен мир. В подобных случаях он обычно садился в поезд и ехал в город - излить свою наболевшую душу доброжелательному Роберту, который в свое время принадлежал к числу беспутных шалопаев, доставивших Матиссену в храме греха немало горьких минут. Но Роберт, который все мог понять, только задумчиво кивал головой, как кивал почти на все, что ему говорили. Вилфред и ему толковал, что должен, мол, найти какое-то место. Оба они - и бывший метрдотель, и бывший биржевик - жили, как удалившиеся от мира мудрецы: один при своем Апокалипсисе, другой при своей тележке с сосисками, которыми, благодетельствуя усталых путников, он торговал по ночам на Хегдехаугсвей.
То, что Вилфред превратился в писателя и неутомимого скитальца, ничуть не удивляло Роберта. Он признавал за своими ближними право на талант, которым их одарил господь бог, он признавал за всеми права на все что угодно. За собой он признал право на Селину - верного хамелеона. В течение дня она с рассеянным усердием исполняла роль хозяйки дома. Чем она занималась по ночам, интересовало Роберта все меньше по мере того, как их супружество утрачивало аромат новизны. Сам Роберт был верная душа, но лишен постоянства как в супружеской жизни, так и во всем остальном. По сути дела, он был воплощением времени, которое норвежская столица пережила в ту пору, когда под траурную песнь с моря в ней били светлые источники. Теперь это был смиренный город, в котором после веселой пирушки для многих началось похмелье. С наступлением мира норвежцы почувствовали лишения, от которых их уберегла война. Валдемар Матиссен сравнивал мир с извивающейся змеей теперь наконец судороги дошли до хвоста, и он дергается в конвульсиях. Все явления и предметы Матиссен сравнивал с образами из животного мира, которыми населил его воображение Апокалипсис. Каясь в своем долгом служении чревоугодию, он перешел на овощное меню. Сидя при свете лампы за кухонным столом над Новым заветом, он время от времени откусывал кусочек длинного огурца, которым изредка почесывал себе спину. Зато заусенцы свои он оставил в покое и вообще отстал от дурной привычки вечно что-нибудь теребить руками. Матиссену было приятно, что у него поселился хорошо воспитанный Вилфред Саген: казалось, он подобрал на дороге птенца, которого старался отогреть на своей старческой груди, где еще с тех самых пор, как Матиссен плавал на корабле, сохранилась татуировка - сердце и девушка.