Недели через две, когда Юсеф уже давно будет мертв, а я сам, словно новорожденный, очнусь в арконской реанимации и начну кадр за кадром прокручивать в голове данный сюжет, то внезапно пойму: он мне командовал, чтоб я лег — пытался меня спасти, не хотел убивать. Но в данный момент я, разумеется, ничего этого не понимаю. Тем более что периферийным зрением вдруг замечаю Виллема: похожая на подростка, осыпанная мучной пылью фигура, ощупывая воздух вокруг себя, неуверенно, спотыкаясь, бредет по направлению к Куполу. Только, если уж точно, не к Куполу, а по касательной к краю его. (Сам Виллем мне потом объяснит, что от удара утратил ориентацию, вообще — как бы ослеп.) И вся она, то есть фигура, такая слабая, беззащитная, такая потерянная — мыслящий тростник среди бушующего огня — и уже ясно, что внутрь Купола Виллему по этой траектории не попасть, он пройдет мимо — в смертельную песчаную пустоту.
Каким-то странным образом я оказываюсь рядом с ним, хватаю за плечи, разворачиваю лицом к защитному полю — вдоль силовых линий его струится и оседает дым. Мне даже в голову не приходит, что человек впервые физически прикоснулся к арконцу. Ни одной мысли у меня в сознании нет. Я сделан из чистой боли. У меня вместо мозга — кромешный нейронный распад. Кружится пепел, воздух вокруг пузырится, как в каше, взметывается и кипит. И опять-таки я, конечно, еще не знаю, что террористы, принадлежащие все к тем же бригадам смертников «Аль-Хазгар», получили приказ захватить Виллема живым или мертвым, в первом случае как заложника, а во втором — просто убить. Убить — чтобы разорвать навсегда связь Аркона с Землей. Ничего из этого я не знаю. Я как зомби: не знаю вообще ничего. Я даже не понимаю, почему вдруг получаю в спину два сильных толчка и почему у меня так резко слабеют и, будто резиновые, подгибаются ноги. Мне кажется, что я — это уже не я, а кто-то другой. Мое существование завершено. Я, как глыба, рухнувшая с небес, обваливаюсь на Виллема со спины, сминаю его, уходит земля из-под ног, накатывается грохочущая волна, и мы оба, словно призраки в преисподнюю, проваливаемся куда-то во тьму…
4
День этот с самого начала летит кувырком. Ровно в восемь утра Марина Тэн, наш уникум-полиглот, объявляет по громкой связи, что, согласно прогнозу метеорологов, на Центр движется песчаная буря, самум. Предполагается, что начнется она около девяти часов, достигнет максимума к десяти и продлится примерно до одиннадцати — одиннадцати тридцати. Никакой опасности нет, бодрым голосом заверяет слушателей Марина, принимаются все необходимые меры, однако в этот период выход из помещений категорически запрещен. Повторяю: выход из жилых корпусов категорически запрещен. Соответственно, плановый раунд переговоров, назначенный на десять утра, отменяется. О дальнейших изменениях в распорядке дня мы вас известим. Следите за информацией.
Данный текст Марина повторяет аж девять раз — на девяти официальных языках, принятых в Центре. Я, как всегда, испытываю при этом приступ острого раздражения. Чертова политкорректность, достаточно было бы одного английского! Тем более что экстренную связь в помещениях отключить нельзя — приходится вот так почти каждый день выслушивать и совершенно излишний русский (у Марины здесь слабенький, но очень забавный акцент), и французский, который сливается для меня в сплошные сьер-сьюр-бьен, и немецкий, набитый костяными согласными, и китайский, и испанский, и арабский, и итальянский, и даже хинди (который, как мне объяснила та же Марина, на разговорном уровне практически не отличим от урду). Одно время пытались включить в список также банту и суахили, но единственная этническая африканка среди сотрудников Центра, то есть Дафна Делиб, ко всеобщему облегчению заявила, что не понимает ни того, ни другого.
В общем, на итальянском я уже запираю свой номер, спускаюсь на первый этаж, где у нас находится ресторан, делаю перед дверями его глубокий вдох и, придав лицу выражение отчужденной задумчивости, вхожу внутрь.
Этот психотерапевтический ритуал: вдох — выдох, отчуждение на лице — я исполняю теперь всякий раз, когда мне нужно куда-то идти. После того как три дня назад внезапно арестовали связистов с переговорного пункта (двое — арабы; третий, если не ошибаюсь, бербер), а затем, в тот же день, во второй половине его, пропал Юсеф, исчез, черт, бесследно, будто провалился в песок, отношение к нашей группе настороженное. Не то чтобы нас всех скопом подозревают, хотя исключить такое, разумеется, тоже нельзя, но уже третий день я чувствую на себе осторожные взгляды, улавливаю сдержанность в разговорах, слышу, возможно преувеличивая, быстрый шепоток за спиной. На нас словно появилось клеймо — выжженное тавро позора, которое ни смыть, ни стереть, ни скрыть: просвечивает сквозь любую одежду.