Летчик представил в кабинах своих друзей — смертельно усталые, окоченевшие от холода, с осунувшимися лицами, с пересохшими от кислорода губами… Группа таяла. А там, в полку? А на сухопутных фронтах? Сколько людей погибло за два месяца войны! А мы? Нас ведь здесь меньше стрелковой роты. Но что это за арифметика? Я помню лица: Рытов, Смородин, Дробот, Навроцкий, Преснецов… И этот штабной капитан, который так рвался на Берлин. Он вспомнил его жену и дочек, вспомнил, как они прощались… А этот мальчик Ивин?
Лазарев огляделся. Рядом в одиночестве сидел Грехов, обхватив ладонями стакан с чаем.
Подошел Рябцев:
— Командир, я был у радистов. Флот пришел в Питер.
— Какой флот? — Грехов тяжело смотрел на своего радиста.
— Наш, Балтийский… Из Таллинна.
— Я слышал. — Грехов поднялся. — Ты знаешь, как они шли? Одни, сквозь минные поля, без всякого прикрытия. Ни одного нашего самолета! А у немцев торпедные катера, подводные лодки, торпедоносцы Их били безнаказанно, топили…
— Но дошли, — растерянно сказал Рябцев. — Большая часть флота дошла.
Грехов скривил рот, повел головой и вдруг закричал:
— Большая часть! У меня друг на транспорте плавал! Еще плавает, даст Бог. А другие? Те, кто сгорели или ушли на дно с кораблями… О них ты подумал? Большая часть!
Грехов невидящим взглядом окинул столовую и побрел к выходу.
Лазарев отодвинул от себя тарелку с холодной котлетой.
Теперь так все чаще бывало. Вот штурман говорил: «Дал огоньку!» — а молодой стрелок бросал: «Снял «мессера», — и тут же оба разом сникали, потому что другой штурман и другой стрелок сгорели у них на глазах. Радости от собственных удач не было. И тогда они ожесточались. Лазарев не узнавал друзей. Да и у него в душе осталось немного — только тоска, только застарелая боль…
Он жил бок о бок с этими людьми. Одних безотчетно любил, к другим испытывал интерес, кого-то недолюбливал, к кому-то оставался равнодушным. Но, положив руку на сердце, он не мог бы раньше сказать, какими они окажутся в минуту испытания. Они оказались сильными. Что же делало их сильными, таких разных? Должно быть, какое-то общее чувство. Ненависть к врагу? Вера в правоту? Долг? Лазарев был недоволен собой. Слово «долг» воплощалось в привычных заботах, а он, вспоминая погибших пилотов или глядя на немногих оставшихся, отрешался от будней, видел друзей точно со стороны, точно из другого времени…
Когда мы вышли на цель, над Берлином уже ходил целый лес прожекторов: головная группа начала работать.
«Справа по курсу «худые!» — крикнул Рябцев.
В тени, за веером прожекторных лучей качались истребители, от них тянулись красноватые шнуры трассирущих пуль.
«Ждали нас! — сказал Грехов. — Помнят, уважают…»
В лицо брызнуло светом. Под нами было скопление пушек. Они ударили все разом, и радист даже про истребителей забыл.
«Бомбы! — заорал он. — Бросай бомбы! Впереди огонь. Целая стена!»
Снарядов рвалось так много, что не было слышно моторов.
Не помню, как отработали. Очнулся я от криков Грехова:
«Стогов, маску возьми!»
Через пробитый плексиглас в кабину врывался ледяной воздух. Я сделал вдох. Воздух обжег легкие. Про кислород я не думал. Так рвало и жгло спину, что я снова потерял сознание.
Очнулся я, должно быть, скоро. Грехов продолжал ругаться:
«Паша, черт! Маску возьми».
Жар во всем теле, сухость во рту… Маска лежала рядом.
Оглушительно ревели двигатели, в пробоины рвало ветром, деревенело от холода лицо. Я медленно приходил в себя и, как сквозь сон, слышал голос Грехова. Он разговаривал со стрелком.
«Говори, Ваня, говори… Умирать нам, парень, нельзя».
«Радист? Рябцев? Дышишь?»
«Дышу, командир…»
Я приподнялся на локте. И тут меня прострелило: из позвоночника — в голову. Но теперь я упал на маску, на миг провалился в туман, а потом почувствовал пахнущий резиной кислород и услышал голос Грехова»