Хрупкие праведницы с журавлиными шеями и нежным профилем сидели за невысокими узорными столиками, вдыхали пузыристый фимиам «Вдовы Клико» – настоящей, цельной, не оскверненной рукой бармена. Расположившиеся чуть поодаль святые и великомученики смущенно поглядывали на дев сквозь иззябшие бокалы, где плавилось золотом, благоухало бельгийское пиво, односолодовое, со вкусом цитруса, а рядом теснились трюфели и фуа-гра, черная икра, сделанная не из химии, как в простом чистилище, но из рыбы, и даже прямо из икры. Высокие помыслы и чистые устремления, радость и надежда, вера и любовь – все это отражалось на лицах, прекрасных, тонких и чуточку скорбных, как и положено мученикам, получившим свое, пусть и несколько запоздалое, воздаяние. Поистине, были они радостны и подобны древним богам, вкушающим нектар и амброзию…
Но тут же, совсем рядом, горели неугасимые костры с адскими котлами и сковородками. Здесь, словно на вулкане, корчились карпы с заживо содранной кожей, покорно вздыхали вызолоченные маслом твердые утки, изнемогали пупырчатые гуси со слабыми шеями, взятые в окружение союзным войском яблок, картофеля и медово-кислых лимонов, тускло щурили припухшие глаза поросюки-ампутанты с ногами, порубленными на рульки… А еще лежали теплыми курганами красно-полосатые креветки, как драгоценные камни, отсвечивали синим, зеленым, желтым крабы и омары, сладко вскрикивали под ножами огурцы, помидоры, редиски и иные мазохисты, так много грешившие на своем веку.
И праведников, и грешников споро обслуживали расторопные служители адских сфер. Грозные кухонные демоны, шустрые барные черти, суетливые анчутки, велиары и бесенята в халдейских белых рубашках и темно-кровавых, как и положено, жилетках носились между кухней и обеденным залом, и каждый тиранил и мучил остальных в силу своего статуса и мерзости характера. Среди грубой мужской нежити вдруг вспыхивали ведьмы-гадуницы с синими змеиными очами; плескали короткие черные юбки, слепили глаз загорелые бедра, опоясанные красным пламенем узких стрингов. Хохотнув призывно, ведьмы получали дежурный шлепок по чему дотянулась рука и, бормоча сальности, не остыв еще от адского жара, выносились с подносами прямо в зал – смущать святых и злить страстотерпиц.
В этой-то дикой суматохе среди прочей нечисти потерянно топтался усталый и смирный Буш – в подземной иерархии стоял он не выше рядового беса, заурядного официанта-стажера…
Здесь же, в аду, он встретился с Галиной, по-старому бы сказали метрдотелем, а сейчас – администратором ресторана, в бордовом пиджачном костюме – широкий белый воротник крыльями лежал на плечах. Оказалась она влюбчивой, страстной и ревнивой до умопомрачения.
– Не думай, – шептала она, отведя его в сторону, и глаза ее сверкали фиалковым огнем, – я все видела… Видела, как ты пялишься на эту тварь Валентину!
Он молчал, отвернувшись, – оправдываться было глупо, бессмысленно.
Она что-то говорила еще, дергала его, терзала, но он не отвечал, глядел то в сторону, то прямо сквозь нее. Наконец, видя, что он не отвечает, умолкла, опустила голову. Буш успел заметить, что в глазах ее что-то блеснуло, скользнуло на щеку, застыло. Галина сердито смахнула слезинку рукой, будто и не было, но он-то знал, что было, он-то видел…
– Ты меня не любишь, – прошептала она.
Он вздохнул, он не мог так больше.
– Да, не люблю, – ответил. – Не люблю, и оставь меня, пожалуйста, в покое.
Он повернулся, чтобы уйти, – совсем, навсегда. И тогда она ударила его по спине острым кулачком между лопаток, ударила больно – и совершенно безнадежно. Он застыл, судорожно поднял плечи, ожидая нового удара, а она сказала очень тихо, так тихо, что он не расслышал – угадал:
– У меня будет ребенок…
Секунду стоял неподвижно. Хотел спросить: «От меня?», но есть ведь пределы свинству, или как полагаете? Теперь он стоял молча, и мысли теснились в черепе, царапали изнутри жадными когтистыми лапами.
Как же страшно ему сделалось тогда, страшно и безнадежно…
Выходило, что он сделал Гале ребенка, а сейчас бросает ее, исчезает – и все потому, что не любит ее и никогда не любил. Или нет, и все наоборот на самом-то деле: это не он исчезает – исчезает она. А что такое мать-одиночка, брошенная мужчиной, брошенная любимым? Это тьма внешняя, где плач, и вой, и скрежет зубовный, – и в эту тьму бросил ее, он, Буш, бросил своими собственными руками.
Он обернулся к Галине. Она вздрогнула и сжалась, как беспризорный котенок, крылья-воротник на ней торчали по-воробьиному, перьями, вся она была маленькая и какая-то безнадежная. Она не глядела на него, но слезы лились у нее по щекам – бесконечно, неостановимо, и некому было их утереть, некому, кроме него.