Через несколько дней я уехал из Бомбея и перебрался в Дели. Харбанса и все его разглагольствования о литературе и искусстве я выбросил из головы, как мне казалось, навсегда. По приезде в Дели я остановился у Арвинда, старого своего приятеля, который работал тогда помощником редактора в ежедневной газете, издававшейся на языке хинди. Жил Арвинд на окраине, в Мясницком городке, у одного рабочего из типографии при той же газете — его все почтительно называли тха́кур-са́хиб[10]. Этот тхакур-сахиб арендовал небольшую квартиру из двух комнатушек в старом доме, стоявшем в глубине бывшего мусульманского квартала. В задней комнате жил сам тхакур с женой и семи- или восьмилетней дочерью, а в передней — Арвинд. У хозяев же он и столовался, за что вместе с жильем платил им каждый месяц семьдесят пять рупий. Когда появился я, он, заботясь о моем пропитании, увеличил свой взнос до ста рупий. Жена тхакура, которую мы с Арвиндом звали то тхакура́ин[11], то бха́бхи[12], кормила нас своей стряпней с явным удовольствием, даже, пожалуй, с любовью. Порой казалось, что и мужу своему она не подает такую вкусную еду, какая доставалась нам. В те дни, когда Арвинд дежурил в редакции с утра, ему выдавались харчи с собой; если же он работал в вечернюю смену, тхакураин подолгу ждала припозднившегося жильца, а потом сама заботливо подавала ему ужин, будь это хоть за полночь. За едой Арвинд обычно затевал с хозяйкой то ли шутливую, то ли игривую беседу.
— А все-таки признайся, тхакураин, — поддевал он ее насмешливо, — самое-то лакомое ты отдаешь тхакуру-сахибу? Нам одна преснятина достается, верно я говорю?
— Будто ты заслужил лакомство-то, а, ла́ла[13]! — со смешком возражала тхакураин. — Куда тебе, чистый еще ребенок! Как бы не забаловался на сладких-то харчах!
— Ну вот, так и будешь всю жизнь держать нас в детишках, — не сдавался Арвинд. — Когда-то ведь должны мы подрасти. Хоть разок угостила бы нас чем-нибудь послаще!
— Придет твое время, просить не станешь, — смеялась тхакураин. — Сам из котелка вытащишь что надо. Это ведь только раз смелости набраться. А уж потом никакую тхакураин не спросишь. Где котелок подвернется, там и нос в него сунешь!..
Бог знает, что думалось при этом тхакураин, только она вдруг принималась торопливо, как бы мысленно озираясь, поправлять шаль на голове и старательно прикрывать просветы между складками своего засаленного дхо́ти[14].
— Ну, положим, я и без спросу суну нос в котелок… А не схлопочу ли за это туфлей по щекам? — шутливо сомневался Арвинд.
— Попадешься, так и схлопочешь. Ну да ведь кто туфли боится, тому о вкусненьком-то и болтать нечего. Так, что ли, младший лала? А?
Промычав в ответ что-нибудь нечленораздельное, я укрывался с головой одеялом. Но тхакураин не отставала от меня:
— Наш младший лала истинно святой человек. Ему даже и постного хоть не давай, не евши сыт. У него небось нынче и аппетита ни на что нет!
— Ну, что молчишь? — подзадоривал меня Арвинд, ущипнув за бок.
— Тхакураин правду говорит, — отвечал я, откинув с лица одеяло.
— Какую еще правду?
— Что аппетита у меня нет. Утром на что уж вкусны были лепешки, а я все равно больше двух съесть не мог.
— Разбойник! — кричал Арвинд, таская меня за волосы. — А кроме лепешек, тебе ничего на ум не приходит?
Я молчал, с опаской поглядывая на соседнюю комнату, — как бы вдруг там не оборвалось храпенье тхакура-сахиба и не последовала вслед за тем расправа над первым попавшимся под руку, без разбора правых и виноватых. Тхакураин снова поправляла шаль на голове и продолжала, улыбаясь одними глазами:
10
12
14