– Не все ли равно, милейший Николай Васильич? Раз помрем, так и не услышим, – перебил его Варягин. – Пусть себе…
– Не услышим, – словно в задумчивости повторил гость. – А вдруг? – шепнул он еле слышно, будто бы про себя. И дрожь всколыхнула его тело.
– Живем мы скучно, – пробормотал он, подавляя знобливость. – Ничего, кроме этого тумана не видим. Вы все в живописи спасаетесь, я в книжках своих. А нужны они, мои книжки, спрошу я вас? Вот и лезет всякое в голову. Сам бы все эти мысли вынул и новые вложил. Ан, никак не выходит. Стало быть, так и будем призрачные жизни создавать. А нет ли у вас чего нового? – перевел он разговор в безопасное русло. – Может, написали картинку какую? Давно я тут не был.
– А как же… Есть, есть. Вот, портрет неизвестного.
Варягин отвернул от стены холст и продемонстрировал портрет человека со впалыми щеками и горящими глазами. Впрочем, одет тот был прилично – белая рубашка, сюртук, на шее шелковый галстук. Что странным образом не вязалось с диковатым выражением лица.
– А? Хорош? Только вот, купит ли кто? – тоскливо добавил Варягин, глядя на портрет голодным взглядом.
– Это кто же такой? – слегка вздрогнув, удивился гость.
– Понятия не имею. Увидел как-то во сне, и запечатлел…мммм… видение.
Николай Васильевич вдруг как-то помрачнел и засобирался.
– Куда же вы, – удивился Варягин, – рано совсем, да и чай допить надобно.
– Не надобно, – отрезал гость. – Пойду. Утомился. Нехорошо я себя чувствую в последнее время. Звоночки с того света пошли, – попытался пошутить он, но лишь нервно скривился собственной шутке.
– Не в вашем возрасте думать о смерти, – предупредительно сказал Варягин, подавая гостю черный прогулочный плащ, который тот небрежно бросил на стул у двери. – Может, еще побудете, что же так убегать?
– Посетила меня одна мыслишка, – в тон ему ответил гость. – Спешу. Записать…, – он замялся и повторил. – Мыслишки кое-какие.
Николай Васильевич лукавил. Не было у него сейчас ни одной мыслишки, кроме той, что пробудил в нем портрет неизвестного. Если бы более точным, то он узнал человека, изображенного на портрете. Не то, чтобы он знал его лично – такого никогда не водилось. Ну, так и Варягин тоже его лично не знал, а увидал во сне. Николай Васильевич пытался заглушить в себе нервический трепет и отвлечься от мрачных мыслей, но, как бы он не старался, тайная тревога тяготила его разум. И была она связана с чем-то самым непонятным, непознанным и отвратительным любому здравомыслящему человеку. А все дело было в том, что уже несколько ночей подряд являлся ему этот незнакомец и говорил, говорил, не давая выспаться. Такое совпадение необычайно действовало на Николая Васильевича, и он все ускорял шаг, пока почти не добежал до своей квартиры, до кабинета, до письменного стола, возле которого без сил опустился на стул и погрузился в задумчивость.
Наконец, он заметил, что солнце уже садится. Затеплил свечу и размашистым почерком написал поперек листа: «Я вижу сам, что теперь всё, что ни выйдет из-под пера моего, будет значительнее прежнего». Странная эта мысль подбодрила его, Фраза нравилась. Он читал ее снова и снова, любовался, как ювелирным украшением, но не задал себе вопроса «каким образом, и с чего, все вдруг станет значительнее». К слову сказать, в последнее время он писал крайне редко и все больше статьи или письма. Иногда записывал мысли в потертый дневник, но того подъема, того запойного увлечения, что было прежде, не испытывал. Словно муза оставила его. Муза! Ему вдруг показалось, что само это слово – пошло. Нет, не муза, бог перестал водить его рукой. Зато вот этот давешний человек с портрета… Не он ли убивает дар, которым все восхищались. Внезапно его мысли переключились на другое. Андрей Тимофеевич, экий же смешной невежественный тип. «А не нападет ли Киев на Москву».
– Полноте, – вдруг вскрикнул он в темноту, – это же не он, а я сказал. Что же такое получается? Я схожу с ума? Не дождетесь! – крикнул он и погрозил кому-то в темном углу.
Чернота обволакивала комнату, не давая единственной свече рассеять вязкий мрак, что селился за шкафом и под столиком с гнутыми ножками, заваленном бумагами. И изо всех этих таинственных закоулков комнаты выползал ужас, природу которого объяснить было невозможно. Слишком часто в последнее время этот ужас заставлял его замирать, прислушиваясь к чему-то, как ему казалось, внешнему. Но на самом деле, он вслушивался в себя, ощущая тело свое той самой черной комнатой, которую не освещает ни единая свеча. И потом начинался припадок, во время которого все его тело пребывало в каталепсии. Вот и руки уже свело… По всему телу разливалось то, что он привык называть «окаменением», и только глаза оставались живы на оцепенелом лице. Он мог видеть, думать, но не мог пошевелиться. Проклятая наследственная болезнь превращала его в статую. В эти минуты он вспоминал, прочитанный в молодости «Трактат об ощущениях» Кондильяка, и мысленно хвалил себя за то, что не сошел с ума до сих пор. Хотя безумие было не за горами.