Ровно через пятнадцать минут я откинулся наболевшей головой на спинку кресла и закрыл глаза, намереваясь пережить эту трагедию в одиночестве.
«Самое трудное – это метаться между объективной реальностью и общественным мнением, – сказал я себе. – Вечно кто-то качает головой и, омерзительно цокая языком, укоряет: Ай-ай-ай, мы предоставили вам полную свободу вашего слова, а вы (такой-сякой) написали чушь и даже в некотором смысле клевету. Помилуйте, разве такой мир вас окружает?»
Противно, а как же. Но еще противнее, когда этот самый добровольный цензор устроился не где-то, а в вашей собственной голове. И где же при всем этом она – эта самая объективная реальность?
Развалившись в кресле и не открывая глаз, я все пытался вспомнить, когда и кто так сильно ударил меня по пальцам, что я до сих пор продолжаю лгать. Всегда знаю, что можно говорить, а чего нельзя. Всей душою люблю то, что любить нельзя, но теряю дар речи, когда нужно поведать это вслух. Да еще и перед написанным на бумаге, испытываю настоящий ужас. «Ужас!» – зловеще прошептал я, и это меня добило. Добило потому, что патетически произнося слово «ужас», я опять лукавил. Придумал громкое имя маленькому-малюсенькому подлому страху. Я боялся показаться с м е ш н ы м. Моя реальность оказывалась недостаточно объективной, а мнение прохожего молодца приравнивалось к гласу Божьему. М о я реальность была не в состоянии противостоять фразе, оброненной всуе и тут же забытой – она съеживалась и мгновенно превращалась в глупость. Соответственно и я превращался в идиота. Но ведь не выглядел же идиотом ***, ни в одной строке, хотя и его, мягко выражаясь, не очень-то воспринимал пресловутый прохожий молодец. Неожиданно для себя, я панически закомплексовал перед ***, и это походило на следующий этап, стремительно развивающегося невроза. «Остановись! – отчаянно приказал я себе. – Замри! Перестань думать!» Легко сказать – «перестань думать», дурные мысли ведут себя иногда назойливее мух. Но я честно боролся, превращая измученный мозг в круглый белый, идеально гладкий шарик.
Трудно понять, в какое именно мгновение начали происходить перемены. Вдруг чуть приметный ветерок подул и запахи чуть-чуть изменились. Собственный запах кабинета был мне уже давно знаком, и я не чувствовал его, но в воздухе появилось что-то новое. И ручка кресла вдруг стала ощущаться по-другому под правой ладонью. Почему только под правой? Не знаю, понятия не имею. Но реальность стала другой, может быть даже «объективной». Я-то твердо знал, что стоит только открыть глаза – и все станет по-прежнему. Мне же совсем не хотелось никаких возвратов. Я представил себя тем небезызвестным японцем, который однажды, вот так закрыв глаза, очутился на корабле, плывущем в неведомую страну. Конечно, он был японцем, а у них всякое может случиться...
– Печаль многосложна, – шепчет кто-то возле моего уха, и я открываю глаза. Прямо перед глазами грязное стекло. сквозь которое смутно видны очертания улицы. Я нахожусь в маленьком кафе со стеклянными стенами. Потолок, затянутый бурой закопченной тканью, производит впечатление времянки, впрочем, как и все остальное в этом городе. Откуда я это знаю? Про город и про все остальное? Откуда-то. Может быть, я здесь живу.
Вон там за окном серое здание – это издательство. И об этом я тоже откуда-то знаю. Справа вход, но его не видно, потому что его загораживает шиферная заплата на месте некогда разбитого стекла. Корявый остов керосиновой лампы, точащий из стены лишь усиливает ощущение заброшенности. Такие кафе почему-то принято называть стильными, словно ржавые останки, вышедшей из употребления лампы – признак безукоризненного вкуса. Бармен возится с замолчавшей вдруг стереосистемой и тихо, но грубо чертыхается. Я же наслаждаюсь наступившей тишиной и странно концентрированным чувством одиночества.