Первый номер принадлежал Бетти Марпрудер, стараниями которой обеспечивался порядок на рабочем месте Констанцы. Бетти была единственным человеком, который всегда безошибочно знал, где находится Констанца. Насколько мне было известно, мисс Марпрудер никогда не брала отпуска, никогда не покидала Нью-Йорка. Ее номер – первый, по которому я позвонила, – не отвечал, когда я набрала его в шесть часов; он по-прежнему молчал, когда я позвонила ей в десять часов.
Второй телефон принадлежал Конраду Виккерсу, фотографу. О том, что он в Нью-Йорке, я узнала из «Нью-Йорк таймс». В Музее современного искусства он готовил ретроспективу пятидесяти лет своей творческой деятельности, и выставка должна была открываться в завершение приема, на котором, как писали журналисты, соберется весь Нью-Йорк. Конрад Виккерс с давних пор поддерживал отношения с моей семьей; он мог оказаться и связующим звеном с Констанцей. Если не считать Стини, Конрад Виккерс был старейшим другом моей крестной.
Я не любила Виккерса, да и час был поздним, тем не менее я позвонила ему. Поскольку Виккерс тоже не испытывал ко мне симпатии, я ожидала брюзгливого приема, но, к моему удивлению, он явил само доброжелательство. От ответов по поводу Констанцы он уклонился, но не отказался выслушать мои вопросы. Он просто не имеет представления, где она сейчас, но, если хорошенько порасспрашивать, намекнул он, ее можно найти.
– Приходи, выпьем. И тогда поговорим, – голосом флейты воззвал он. – Завтра к шести, до'огая? Отлично. Тогда и увидимся.
…– До'огая! – сказал Конрад Виккерс, когда на следующий день я посетила его.
Он слегка коснулся губами моих щек. Как всегда, это слово своеобразно звучало в его устах. Это приветствие не означало ни привязанности, ни симпатии, ибо с ним Виккерс обращался и к близким друзьям, и к совершенно незнакомым людям. Оно скрывало тот факт, что он не помнит имени человека, которого так тепло приветствует. Все имена начисто вылетали у Виккерса из головы, разве что они были уж очень известными.
Он помахал руками в воздухе, давая понять, как он счастлив. Конрад Виккерс был в своем обычном оперении: изысканная личность в изысканной обстановке, в изысканном доме коричневатого кирпича на Шестьдесят второй улице – в пяти минутах ходьбы от апартаментов Констанцы на Пятой авеню. Шелковый синий платочек выглядывал из карманчика дорогого светло-серого пиджака, он гармонировал с синей тканью рубашки, с которой, в свою очередь, сочеталась голубизна глаз. Копна мягких светлых волос, теперь заметно поредевших, девичье телосложение: неповторимый Конрад Виккерс, как и мой дядя Стини, неизменно обаятельно-юный, отлично справлялся с грузом лет. Уровень его лицемерия не уменьшился ни на йоту.
– Сколько лет! Как я рад, что ты позвонила! До'огая, ты выглядишь просто блистательно. Садись, и дай мне взглянуть на тебя. О, годы, годы! Как прекрасно то, что ты сделала в доме Антонелли и у Молли Дорсет. Жутко все продумано – и тут, и там. Ты верна себе.
Я села. Я мучительно пыталась понять, почему Виккерс старается сразу же польстить мне? Он никогда не делал этого раньше, но, может, решил, что я в самом деле обрела известность и вошла в моду?!
– Разве тут не жарко? – Виккерс по-прежнему был полон воодушевления. – Просто невыносимо. Что бы мы делали без кондиционера? Я-то перелетная птичка, просто порхаю с места на место. Попытался подвести итог вот с этим. – Он махнул рукой на груду фотоснимков. – Черт-те что! Я хочу сказать: пятьдесят лет работы, до'огая! Когда она началась? И что может положить ей конец? Эти музейщики совершенно безжалостны, моя до'огая. Им, конечно, нужны лишь царственные особы. О, и, конечно же, им нужна Констанца! Что ж, они все получат. Но те, о которых они не слышали, исключены, до'огая. Я потеряю половину своих друзей.
Легкий жест разочарования. В следующее мгновение оно уже забыто, и он взмахом руки привлек мое внимание к цветочному убранству соседнего стола.
– Ну разве они не божественны? Разве ты не любишь дельфинии? Английские садовые цветы – где бы я ни был, всегда настаиваю на их присутствии. И, наконец, я нашел толкового молодого человека, который аранжировал их именно так, как мне хотелось. Потрясающе оригинально! Я не выношу цветы, в которых чувствуется искусственность! Понимаешь? Нет, конечно, тебе это не свойственно – ты слишком умна. А не выпить ли нам шампанского? Скажи же «да». Терпеть не могу пристрастия к мартини – слишком пагубно. На следующий день все плывет перед глазами. Да, шампанского. Давай безумствовать и откроем «Боллинджер»…
Виккерс запнулся на полуслове. Он только произнес название любимого шампанского моего дяди Стини. Он покраснел до кончиков пальцев, лицо его побагровело. Он стал возиться с запонками. Он повернулся, чтобы дать указание мальчику, который привел меня сюда и сейчас стоял у дверей в ожидании.
Тогда я наконец поняла, зачем он меня пригласил. Виккерс был не только смущен, он испытывал чувство вины. Это приглашение не имело ничего общего с Констанцей и относилось только к моему дяде Стини.
Конрад Виккерс был другом дяди в течение почти пятидесяти лет и его любовником, с перерывами, почти половину этого времени. И поскольку он ухитрился скрыться из виду, когда Стини лежал, умирая, я могла понять снедающее его чувство вины. Я ничего не сказала. Наверно, я хотела посмотреть, как Виккерс будет выкручиваться.
Какое-то время он молчал, словно бы ожидая от меня, что я заговорю о Стини, облегчив ему задачу. Тем не менее я ничего не сказала. Я осматривала помещение, которое, как и все комнаты в большинстве окружающих домов, было обставлено с большим вкусом. Чувство преданности находилось у Виккерса в зачаточном состоянии, он плохо представлял себе, что такое настоящая дружба, но, когда дело доходило до неодушевленных предметов, скажем, тканей и мебели, глаз у него, как у Констанцы, был безошибочным. Когда-то я обратила на это внимание. Тогда я считала, что обладание безукоризненным вкусом – это неоспоримое достоинство. Теперь я не так в этом уверена.
Виккерс ласкал пальцами подлокотник кресла, исполненного во французском стиле. Я сразу же опознала его по шелку обивки, по продуманному изяществу облика восемнадцатого века. Оно появилось здесь из самой последней коллекции Констанцы Шоукросс. Кресло было покрашено, его отреставрировали, прикинула я, а потом продуманно состарили. Размывы краски поверх замазки не из мастерской ли Констанцы, подумала я. Утверждать было невозможно – почти невозможно, – наложены ли эти бледно-голубые пласты краски двести лет назад или на прошлой неделе…
– В прошлом месяце, – сказал Виккерс, поймав мой взгляд. При всех своих пороках Виккерса никогда нельзя было причислить к глупцам. – В прошлом месяце, – он вздохнул. – И да… я понимаю, что никогда не мог обвести тебя вокруг пальца, тот же реставратор, услугами которого всегда пользовалась Констанца. О Господи… – Он наклонился. Он явно решил сделать шаг вперед. – Поговорим лучше о Стини. Я понимаю, что должен был оставаться около него, но думаю, у меня просто не хватило духу. Умирающий Стини… Это так не вязалось с ним. Я не хотел быть свидетелем его ухода… Ах да, шампанское…
Он поднялся. У него слегка подрагивали руки, когда он протягивал мне бокал.
– Не будешь ли ты возражать, если мы выпьем за него? За Стини? Ему бы это понравилось… Ты же знаешь, что Стини никогда не питал иллюзий на мой счет. Наверное, ты думаешь, что я – жуткий трус… и, безусловно, права. В больничной палате меня просто мутит. Но, видишь ли, Стини меня понял бы.
Это была правда. Я подняла бокал. Виккерс грустно взглянул на меня.
– Значит, за Стини? За старые времена? – Он помялся. – За старую дружбу?
– Хорошо. За Стини.
Мы оба выпили. Виккерс опустил бокал. Положив руки на колени, он уставился на меня долгим вопросительным взглядом. В голубых глазах сквозила тревога: при всей склонности к внешним эффектам Виккерс оставался великим фотографом и обладал непревзойденной способностью читать по лицу.