– Так и знал, что найду тебя здесь, – произнес он, заприметив непокорную челку каштановых волос в задней части партера, на уровне шестого ряда от оркестровой ямы.
Брайант сидел развалившись, закинув ноги на переднее сиденье. На сцену падали преломленные лучи света, пятнами высвечивавшие картину преисподней. Темно-красные пещеры переливались языками адского пламени и каплями сверкающей лавы, а окаменевшие тела пурпурных демонов свешивались сталагмитовыми сосульками. Впечатление они производили не то чтобы непристойное, но определенно на грани публичного вкуса начала 1940-х.
Мэй опустился в кресло рядом с Брайантом и наклонился к нему.
– Ты в курсе, что по условиям аренды в распоряжении труппы сцена, пространство за кулисами и все служебные помещения, кроме тех, что находятся в передней части здания, а также офисов? И те и другие остаются под контролем владельцев театра. Одна компания перекладывает ответственность на плечи другой, и нас, таким образом, лишают возможности допрашивать персонал на местах. Я пытаюсь все организовать так, чтобы продолжить разговор вне этих стен.
– Так нужно было поступить с самого начала, – брюзгливо заметил Брайант. – Допрос в официальном месте их расшевелит. Не надо было мне есть этот подозрительный мясной пирог за обедом, сейчас мне очень не по себе.
Мэй указал на полураздетых женщин, скачущих друг за другом по сцене.
– Наверное, тебя от всего этого коробит.
– Ничуть, – ответил Брайант. – Оффенбах был далек от целомудрия. Ведь, по сути, он бросил вызов пуританам своего времени, так что скорее всего не возражал бы против обнаженной натуры, хотя, возможно, и счел бы некоторые сексуальные сцены слишком откровенными – даже по меркам нашего предположительно просвещенного века.
– Можешь толком объяснить, как понимать, – Мэй махнул рукой в сторону сцены, – весь этот опереточный адский огонь и серу?
Брайант расстегнул жилет и помассировал свой раздувшийся живот.
– Ну, во-первых, это не опера, а опера-буфф.
– А в чем разница?
– В ней присутствуют мифологические, сверхъестественные элементы. Это фантазия. Задуманная как пародия.
– Значит, в самом конце не будет петь толстая дама?
Брайант покрутил головой и без особой теплоты во взоре принялся рассматривать своего напарника.
– Ты ведь не слишком большой ценитель музыки, верно?
– Ну, не знаю, люблю немного потанцевать под Гленна Миллера. Но всегда готов воспринимать новое.
– С первого взгляда узнаю настоящего технаря. Я видел, как ты слушал Освальда Финча, когда он распространялся насчет крови, лимфы и прочего. Ты навострил уши.
– Я просто подумал, что невредно во всем этом хоть немного разбираться. – Мэй постукивал пальцами в такт музыке.
– Должен сказать, все подозрительно предопределено. – Брайант размотал несколько футов шарфа и выпрямился. – Жак Оффенбах был предшественником Гилберта и Салливана. Не будь его, кто знает, началось ли бы вообще их совместное творчество. Его комические сюжеты имели огромный успех в Париже, хотя критики их не приняли. Опере «Орфей в аду» больше восьмидесяти лет. Давным-давно, когда шли ее первые постановки, все, кто мог позволить себе пойти в театр, имели какое-то представление о классике; таким образом, Оффенбаху удалось спародировать греческие легенды, и его юмор был всем понятен. В основу же произведения он положил и переработал самый известный из мифов об Орфее. Тот был сыном богини, спасшей аргонавтов от сирен. Спустился в подземное царство, чтобы вернуть свою возлюбленную, нимфу по имени Эвридика, которую укусила змея.
– О, что-то такое припоминаю. Плутон разрешил ему забрать с собой Эвридику с условием, что он не оглянется посмотреть на нее, пока она не выйдет на дневной свет, но тот оглянулся.
– Прекрасно. Версия Оффенбаха расходится с традиционной мифологией. Он цинично снижает характеры главных героев и насыщает историю социальной сатирой. Превращает Орфея в похотливого учителя игры на скрипке, а Эвридику – в шлюху и заставляет старика сетовать на то, что ему приходится идти ее спасать.
– А это тогда кто? – Мэй указал на величественную женщину, облаченную в необъятный серый кринолин. Последний раз он был свидетелем ее наигранного негодования в кабинете Елены Пароль.
– Аллегорический образ Общественного Мнения. Если верить Оффенбаху, Орфей вовсе не прочь распрощаться с супругой и в ад отправляется лишь потому, что Общественное Мнение грозит разоблачить его распутство. Эвридика пылает страстью к пастуху по имени Аристей, а на самом деле – переодетому Плутону. Ее кусает змея, и она попадает в подземное царство, где оказывается скучнее, чем она ожидала. Тем временем на Олимпе боги выясняют отношения с Юпитером, качают права, он втюривается в Эвридику, и все дружно спускаются в ад.
– По-моему, я понял, – перебил Мэй. – Надо думать, все заканчивается слезами.
– Да нет, все заканчивается канканом. Столь возбуждающим, что из оперы расходились с песней на устах и оттопыренными трусами. В те дни сцену обычно освещали свечками, плавающими по воде, чтобы уменьшить риск возгорания. Причем это делалось так, чтобы лучше были видны бедра танцовщиц. Представляешь, какой эффект производило это бесконечное вскидывание ног?! В те времена парижские хористки редко надевали панталоны и выделывали какие угодно антраша, чтобы понравиться богатым покровителям из первых рядов. Он не только скрасил речитатив незамысловатыми каламбурами вроде того, например, что Морфей один бодрствовал, пока другие боги спали, но и уснастил свои сочинения намеками на другие оперы девятнадцатого столетия. Так, трио из последнего акта «Прекрасной Елены» прямо цитирует увертюру к «Вильгельму Теллю». А в этой опере налицо откровенное заимствование из «Орфея» Глюка, что, естественно, вызывало смех аудитории. Как и финальная кутерьма: ведь Эвридика не желает возвращаться на землю с занудным стариком Орфеем, да и ему она поднадоела, поэтому условие Плутона – не оглядываться на нее при выходе из подземного царства – на самом деле превращается для обоих в спасительную оговорку. Эвридика в конце концов становится вакханкой – одной из тамошних девушек по вызову, лихо задирающей ноги в аду.
– Звучит порядком безнравственно.
– В том-то и суть. А меня лично интересует, – продолжил Брайант, сев на своего конька, – способность Оффенбаха надевать маски. Это был человек, обожавший трюки и розыгрыши, парадоксы, карикатуры и пародии, скрывавший время и место своего рождения, отнюдь не француз, а скорее немецкий раввин, обманом проникший в Парижскую консерваторию, несмотря на то, что иностранцев туда не принимали, в девятнадцать лет ставший издаваемым композитором, виртуозный виолончелист и, как ни странно, флейтист, отец пятерых детей, принявший католичество и добившийся такого успеха, что по ночам парижскую публику приходилось буквально вытаскивать из его театра. Для окружающих он был и остался загадкой, этакой бесстыдной очаровательной бестией. Ему было присуще то, что наши еврейские друзья называют «chutzpah».[15] – Брайант обхватил руками переднее кресло, замерев от восхищения. – Последние несколько лет Оффенбаха не жалуют. Но в свое время он мог навести шороху.
– Неужели люди на самом деле обижаются на такую чепуху?
– Уже нет. Знатоки греческой классики находят ее в высшей степени забавной.
– Так что вышедшего из себя грека можно исключить?
– О, в этом вопросе я бы ничто не стал исключать. – Брайант снова обратил свое внимание на сцену. – Меня занимает другое: не желает ли кто-либо воспрепятствовать постановке по другой причине.
– У тебя уже кто-то есть на примете?
– Теперь есть. Элспет сказала, что мне следует побеседовать с владельцем театральной труппы.
– Не понимаю, какое отношение имеет владелец ко всему этому?