В общем, в поисках лучшей точки для съемки лабаза я отступал и забирал влево, глядя в экранчик аппарата, а не под ноги и не по сторонам. Кустик, еще кустик… и вдруг я оказался за каким-то штакетником по грудь высотой, неровным, беленным известкой, оскаленным, — оглянулся… и тут, ребята, я вам точно говорю: сердце у меня остановилось по-настоящему. Вот точно так же было на тех переговорах… нет, потом. Переговоры те я никогда не забуду, а эту картинку могу в любой момент…
Короче, все было как в кошмаре, про который я недавно рассказывал. Не было комнаты — было что-то вроде загона с калиткой, в которую я и впятился. В загоне стояла девочка в коричневом платье и клеенчатом светлом фартуке. Она стояла неподвижно и смотрела в мою сторону, но куда-то мимо меня, мимо и поверх. Руки у нее были ненормально длинные, до колен. На скуле и щеке виднелся старый шрам.
Я, кажется, начал очень медленно падать на спину и хаотично заерзал почти на месте, чтобы как-то вернуться к вертикали, потом отступил немножко, и тут за кустами раздались шаги. Всего оружия у меня был фотик, но и он выпал из рук и, стукнувшись о землю, выплюнул из себя батарейки.
В калитку вошла оскаленная собака. Она была грязно-белого цвета, с очень толстыми ногами — и, кажется, у нее был горб. Или это шерсть стояла дыбом. Собака хакнула, чуть наклонила голову и с места прыгнула на меня. Я даже не успел шевельнуться. Я вообще ничего не успел. Ни вдохнуть, ни выдохнуть.
— Хукку, — сказала девочка.
Собака остановилась в воздухе и медленно опустилась на землю.
— Эи суо, Хуку.
Голос ее был ровный и гнусавый, будто ее с детства мучили полипы в носу.
Собака полностью потеряла интерес ко мне, села и принялась чесаться.
— Он хороший, — сказала девочка то ли мне, то ли собаке.
Мы оба кивнули. Я сглотнул и задышал.
Дальнейший обход хозяйства я совершал в сопровождении Лили (так звали девочку) и Хукку. Не могу сказать, что это помогало в научной работе и восстановлении душевного равновесия.
Лиля была аутисткой — не такой, как в кино, где это всегда капризные гениальные дети, которые не могут добиться понимания у безжалостного и слишком быстрого мира взрослых, — а нормальная сельская аутистка с запасом в сорок слов, приспособленная чистить свинарник или собирать грибы; правда, то, что она умела, она делала хорошо. Я посмотрел, как она чистит. Я бы так не смог.
Еще в школе, когда я увлекался психологией пополам с научной фантастикой, мне попался некий труд (название и автора я благополучно забыл), где объяснялось, что правы и материалисты, и эмпириокритики и что любой человек живет только и исключительно в собственном внутреннем мире, «программной модели Вселенной»; и от того, насколько полно и правильно эта программная модель описывает материальный мир, зависит жизнь этого человека и его процветание.
Похоже, что Вселенная Лили вполне описывалась четырьмя десятками слов… при этом обеспечивая ей весьма комфортное проживание и достаточно высокий статус.
В общем, объяснить ей что-то было трудно, а заинтересовать чем-то — просто невозможно. Лиля была самодостаточна в своем коконе. Лиля была бесподобна в том, что умела. Лиля не нуждалась во внешнем подтверждении своей уникальности. И все это — безотносительно меня, равно как и всего остального человечества. Человечество могло в одночасье сгинуть — Лиля бы этого не заметила и ничего от этого не потеряла.
Впрочем, кое в чем Лиля действительно оказалась бесценна. Пасеку я без нее не нашел бы.
Представьте себе семь толстенных ив, растущих вокруг травяной полянки (посреди полянки стояли ящик и бочка — надо полагать, со всякими дымогарами и масками). У каждой липы невысоко от земли было утолщение обхвата в полтора-два, и в каждом утолщении зияло дупло. Где и жили маленькие, но стремительные дикие пчелы.
Вообще на пасеках очень хорошо пахнет. На мой нюх, это вообще едва ли не лучшее место на свете. Но вот здесь меня почему-то дергало, что-то примешивалось к общему запаху, заставляя нервничать и морщиться…
И там, на пасеке, когда я уже вволю поснимал и общие планы, и отдельных пчелок на летках, меня чуть было второй раз не хватил святой Кочур; то ли ветер резко дунул (да, кроны зашумели), то ли я так неловко повернулся — но вдруг прямо на меня вывалилась на веревочке моть, она же мотря, — хворостяное пугало то ли от птиц, то ли от недобрых духов, то ли от тех и других сразу. Висит такое на высоком суку, раскачивается — и вдруг как прыгнет…
Это было то самое чудовище из моего сна.
8
Хороший повод вернуться к лодке и посидеть на причале… Меня давно так не трепало, и я боялся сорваться. Хотя все говорят, что у меня нервы как веревки. И что доходит до меня как сквозь кирпич. И то и другое правда. Но вот иногда…
Я курил, старался унять дрожь и жалел, что здесь нету Инки: мы бы с ней забрались в сено… там поодаль я видел недоеденные стожки сена… Это при том, что с Инкой у нас ничего еще не было, кроме подмигиваний и симпатии, — но я был на сто двадцать процентов уверен, что все так бы и получилось, и очень хорошо бы получилось, само собой и так, будто именно этого в жизни и не хватало. Но вот беда — Патрик была так далеко…
Она мне через несколько дней — когда мы сидели в подвале — рассказала, что в это же примерно время испытывала страшное возбуждение вплоть до галлюцинаций, но возбуждалась она не на меня, а на кого-то невидимого или незнакомого, потом однажды она вспомнила лицо, но тут же забыла; единственное, что осталось, — это то, что она этого человека прежде не видела, а видела уже после событий, до которых я еще не дошел.
Я это сразу тогда, в подвале, и записал в блокнот. Патрик же на следующий день забыла рассказанное начисто.
Я докурил, вроде бы справился с дрожью и встал. Колени были слабые. Повернулся. Шагах в десяти от причала неподвижно стояла Лиля. Рядом с ней сидел Хукку. В зубах у него была веточка. В буйной шерсти путалась пыльная седая трава.
Дед вышел из-за угла, потягиваясь.
— Ну что, студент? — улыбнулся; я вдруг увидел, что зубы у него ровные, белые и явно свои. — Сборол свою задачу?
— Не знаю, — сказал я. — Вернее, не понимаю. Как они вдвоем со всем этим справляются? А зимой?
— А ты Аринку сам спроси, авось расскажет… — Он усмехнулся. — Хозяйство-то ей в наследство досталось, она как раз с пузом ходила, когда тут… Не, не буду я, пусть сама. А то нашлет немоту, знаю ее. Она так-то не злая, сочувствие имеет, но раздражительная. Прямо как русская. Да она немножко русская и есть чего скрывать-то. Мать у нее настоящая ведьма была, поморка… Не, сам все спрашивай, все дознавай, а я пойду карбюратор продую. Часов в девять обратно поплывем. Девкам скажи да парню этому чудному…
Но Ирина Тойвовна как-то так красиво и искусно обошла мою просьбу об интервью, что я долго был уверен, что интервью взял. Видимо, мне передался восторг филологов, которые в тот момент походили на кошаков, забравшихся в ведро сметаны. Они даже не разговаривали, а только часто дышали…
Однако наступило время телесного ужина. Был он по-деревенски скромен: окрошечка с крутым яйцом и жаренная в муке хрустящая красноперка. Пока хозяйка возилась со сковородкой, я в порядке приобщения к маткультуре решил наварить картошки. Поначалу я не мог приспособиться к печи, ладилось не очень, и я — пожалуй, просто чтобы привести нервы в порядок — принялся бубнить себе под нос всякие нескладушки. Я так часто делаю, смысла в них особого нет, главное с ритма не сбиваться. А тогда почему-то вполне толково получилось, кусками даже запомнилось:
Печь истопим мы без спешки Жар ровнее подгадаем В чугунок воды студеной Мы нальем, чтоб закипела Дочиста отмоем шкуру А срезать ее не будем Высыплем картошку в воду Выждем столько, сколько нужно Ложка масла, ложка соли Добрый чугунок картохи И не то чтоб ранний завтрак Также и не ужин поздний А как раз в обед поспеет Вовремя, что очень важно