Еще в семидесятых здесь был довольно крупный рыболовецкий то ли колхоз, то ли совхоз. Сейчас осталось семь жилых домов и девять человек населения, все пенсионеры. Они-то, конечно, и были нам нужны… но все равно становилось не по себе.
Рудольфыч сказал, что в радиусе сорока километров постоянного населения не наберется и ста человек. Рыбаки, охотники, лесорубы, пограничники не в счет…
Скоро останутся только они.
Ладно, не буду я о проблемах края. Хотя все это может быть и связано с дальнейшими событиями, не знаю… не хочу усложнять. Я и так благополучно запутаюсь.
Мы расселились «по бабушкам» — нам с Омаром и Джором в хозяева достался дед Терхо восьмидесяти лет, последний на хуторе финн. Остальные все давно уехали. Дед Терхо вовсе не был молчалив, как подобает настоящему финну, зато непьющ, а также любил и умел петь. К сожалению, пел он в основном финскую эстраду шестидесятых. Зато он знал наперечет всех живущих в пределах досягаемости, с ходу врубился в наши нужды, имел моторку… в общем, как бы мы обошлись без деда Терхо, не представляю. Другое дело, что мы мало чем успели воспользоваться…
Первые дни — это всегда раскачка. Опять же, установление неформальных контактов, втирание в доверие. То есть, с одной стороны, студентам и взрослым фольклористам да этнографам в таких местах всегда рады (развлечений здесь маловато, и заезжие клоуны в цене), а с другой — мы же хотим проникнуть во что-то, чего еще сами не знаем. Суметь спросить… А это требует постепенности.
Или умеренного сумасшествия.
(Не могу сосредоточиться. Кажется, я забыл что-то важное, что не перекрывается записями. Это нервирует и слишком отвлекает на себя, а на самом деле это может быть какой-то пустяк. Чтобы правильно спросить, нужна степенность, сдвинутость, частичное знание ответа и… что-то еще.)
В хуторе наличествует электричество — осталось с прежних времен. Дед Терхо — счастливый обладатель телевизора. На высокую антенну ловятся три финских канала, из них один музыкально-фольклорный…
Карельская культура вымирает, ребята. Мы вот что-то собираем, а толку? Даже языки карельские — их было когда-то два десятка, сейчас три или с натяжкой четыре, скоро сольются в один, а потом все. Культура-то на самом деле — это не ряженая самодеятельность, это понимание мира, общение с миром…
Мы тут как-то посчитали с Хайямом, и получается, что спасение — реальное, не показушное! — всех культур Русского Севера обойдется дешевле, чем полет одного космонавта или ремонт колоннады Большого театра. Ну и что? Посчитали. Теперь знаем. Все.
Никому это не надо.
В первый день я готовил ужин на всех, в том числе и на хозяев. Прикинул, что нужно побыстрее употребить из скоропортящегося, и сварил бешбармак. Пяток промороженных сухим льдом бройлеров приехали с нами в сумке-холодильнике; двух я использовал. Насчет пряностей постарался старина Хайям. Он утверждает, что хайям, он же хаома, — это особо забористый горный хмель, с которого древние арии и ловили свои божественные глюки. И сейчас в Горном Бадахшане его еще можно найти, если знать места. Но готовить любезный Омар ни черта не способен. Даже хлеб поджарить. Даже растворимый кофе. Своего рода талант. Зато знает много песен и анекдотов про Горный Бадахшан. Все они крайне неприличные. В отличие от стихов, которых он же, наш верный товарищ, может наговорить не одну антологию. Кажется, упоминал уже.
А бабушки напекли пирогов с морошкой и грибами, и общее братальное застолье получилось на славу. А трио фольклористов — Омар, Вика и Валя — как выдали: Ruskei eicoi, valgei neicoi, sano sina, sano sina, — так все и пустились в пляс. — Ruskei neicoi, valgei neicoi, sano sina, sano sina, kedabo heile rinnale, rinnale? Mustale piale Muarjua da Muarjua. Minun vellele Duarjua da Duarjua. Minun miiloile icceni, icceni!
(«Румяная девушка, белолицая девушка, такая красивая, куда же ты идешь совсем одна?..» — ну и так далее.)
И еще песню про Настю, я слов не помню, но это такая половинка истории Красной Шапочки, где три четверти песни — перечисление содержимого корзинки («…две печеные репы, два ячменных блина, три овсяных хлебца, сушеный лещ…»). Потом встречается ей Архип, берет узелок, кладет на бугорок… тут и песенке конец.
Потом еще что-то.
А потом меня уболтали на гитару, и я немножко спел, что под настроение легло — стараясь в основном для бабушек. «Белой акации гроздья душистые…», «Долго будет Карелия сниться…», «На ясный огонь…», «Черный кот».
От усталости, от избытка кислорода, от вкусной обильной пищи, от роскоши человеческого общения — мы все внезапно и глубоко осоловели и как-то почти невежливо — бабульки готовы были продолжать — поползли на лежачие места…
Тут мне первый раз приснился смертный сон.
Это была та школа, которую мы тогда так и не отдали, — только на этот раз она была не совсем пустая и какая-то бесконечная. Коридоры, усыпанные битой штукатуркой и битым стеклом, уходили черт знает куда, в какую-то темноту, как штольни; я шел, проверяя закрытые двери классов, дергая за ручки, двери не открывались; пули, прилетая из-за окон, беззвучно и медленно ударялись в стены вокруг меня, но я не обращал на них внимания. Мне нужно было найти незапертую дверь. Наконец одна ручка подалась под нажимом — с той стороны кто-то сопротивлялся, но у меня было больше сил. Я толкнул дверь и вошел. Всю мебель в классе свалили к задней стене, освободив середину. А около доски, почти белой от въевшегося мела, стояла девочка лет десяти, с бесцветными редкими волосиками, со взглядом исподлобья и с отвисшей губой. Руки у нее были ненормально длинные, почти до колен. Одета она была в древнюю школьную форму, которую я мог видеть только в кино: коричневое уродливое платье и белый фартук с оборочками. Я думаю, она была ненастоящая, манекен или чучело, поскольку не двигалась и не дышала; на щеке виднелась трещина. Разве что глаза неотрывно смотрели куда-то чуть выше моей головы… А потом в коридоре раздались шаги. Я снял с плеча калаш, и он тут же развалился у меня в руках. Со звуком лопнувшего стакана на щелястый пол упал магазин и разбрызгал патроны… Дверь открылась, и вошло что-то. Я не успел рассмотреть: маленькое, ростом с ребенка, будто бы плотно сплетенное из веток или лозы. «Голову» прикрывал черный платок, завязанный по-монашески. Оно двигалось стремительно, и я не успел ничего сделать, как оно оказалось рядом и убило меня.
6
Над самой поверхностью озера плавали плоские клочки тумана; где-то неподалеку несколько раз всплеснулась крупная рыба. Я курил одну сигарету от другой и не мог остановиться. Руки продолжали дрожать.
Сзади раздались шаги. Они были точь-в-точь те, что во сне, и я заставил себя не оглядываться. Кто-то сел рядом. Я повернул голову. Это был Сергей Рудольфович.
— Угостишь? — спросил он. — Мои промокли.
— Конечно.
Я подал пачку.
Когда ехали и Маринке, стало худо, ее начали отпаивать и не заметили, как вылили полканистры воды на рюкзаки.
Стоп, а когда Маринке стало худо? Отдельно от остальных — или это всех нас умотало в кунге так, что вместе с вестибуляркой утратилось представление о реальности? Не получается решить. Обе картинки одинаково правдоподобны.
— Не спится по делу или не спится просто так? — спросил Рудольфыч, щелкая зажигалкой. Зажигалка у него была практичная, совмещенная с выкидным клиночком и пилой Джильи, которая вытягивалась, как рулетка.
— Не знаю, — сказал я.
— А я всегда на новых местах колоброжу, — сказал Рудольфыч. — Хорошо здесь, правда?
Я кивнул.
— Вам Терхо уже выдал ягодные места?
— Ну… так, в общих чертах.
— Хуторок Килясь — это по озеру и потом еще по реке километров двадцать отсюда. Живут там двое: бабка-ворожея и ее дочка. Дочка почти дебилка, а бабка, считай, настоящая ведьма. Я к ней наведывался года три назад… Я туда думаю фольклористов наших наладить, пусть заговоры да наговоры позаписывают, ну и тебя — предметами материальной культуры заняться. Там этого добра…