— Она финка? — спросил я.
— Саамка.
— У меня вообще-то тема — карело-финские…
— А для кругозора? Впрочем, не настаиваю, Иорданский будет только счастлив.
— Остальные пока здесь будут делянку окучивать?
— Пока да.
— Я тогда лучше съезжу… да, это может быть интересно…
Не знаю, почему я так решил. Что-то мелькнуло в голове и тут же испарилось, как эфир.
На завтрак была гречневая каша-размазня. С чаем. Дежурил Джор. Я ему это припомню.
Стоп. Уточняю — специально для тех, кто в детстве был похищен разумными попугаями или вырос подкидышем в детском саду (я знаю, вас таких много): гречневая каша состоит из отдельных зерен. И ее запивают молоком. А молоко — это вовсе не белая теплая мерзость с пластиковой пленкой, налипающей на зубы. Молоко — это вкусно, особенно из холодильника. И особенно под гречку. Если вы узнали об этом от меня, значит, я живу не напрасно.
Я не говорил, что мы с собой не только генератор, но и бензина запасец везли? Слава богу, не внутри «салона» (тогда бы точно все умерли), а в канистрах на наружных подвесках — однако, знаете, когда утром дед переливал желтоватую жидкость из канистры в бак и я увидел, как над струйкой клубится как бы марево… мне задним числом стало дурно. У меня почти всегда так, если какая-то гадость случается, то отрабатываю я ее на следующий день.
Потом дурнота прошла.
Лодка у деда была длинная и узкая, из досок, хорошо просмоленных снаружи и густо крашенных суриком внутри; мотор стоял посередине и работал, надо отдать ему должное, почти бесшумно. Внутри лодка была сухая, и за всю дорогу туда я не заметил, чтобы просочилась хоть капля воды. Я сначала беспокоился за гитару, не промокла бы, но тревоги оказались тщетными. Дед сидел на корме, на румпеле руля, а мы разместились на узких банках так: я на самом носу, спиной вперед, Хайям перед мотором, а Вика с Валей — за мотором, втиснувшись на одну банку, — так же, как и я, лицом назад: услаждать дедов взор и слух.
Хайям прихватил шахматы — старенькие, на магнитах. Я с ним не очень люблю играть: он начинает стремительно и смело, но к середине партии вдруг скисает, перестает видеть позицию и делает грубые ошибки. Динамическая рассеянность. Я же игрок посредственный, но внимательный и методичный и ошибок не прощаю. А он расстраивается. Он так все хорошо задумал. То есть, понимаете, это не я у него выигрываю, а он мне проигрывает. И мне это как-то без радости, и ему, можно сказать, в горе. Но когда я ему это объясняю, он начинает пылить, самоуничижаться и кричать, что ему и нужен такой партнер, который видит его ошибки и указывает на них, и так далее. Если бы он хоть понемножку отучался их делать… Мы с ним второй год играем — и мне кажется, он играет все хуже и хуже. Не исключено, что так оно и есть.
— Будешь разговаривать с ведьмой, — сказал я, — попроси чего-нибудь от рассеянности. Травки какой-нибудь. Или грибочков.
— Расставляй, — сопя раздутыми короткими ноздрями, велел он. — Сегодня я чувствую прилив сил!
Он действительно сыграл первую лучше, чем обычно, но я поставил ему мат слоном и конем против двух ладей и лишней — да еще проходной — пешки.
По ту сторону мотора разливался хохот: дед пел частушки. Карельские, в отличие от русских, трудно назвать неприличными — они намекают, а не называют. Но иногда намекают очень даже славно.
Где-то на полпути мы пристали к небольшому островку — размять ноги и оросить кустики. Потом поплыли дальше. Небо, до сих пор безоблачное, вдруг выбросило стрелку облака, похожего на след реактивного самолета…
(Вот здесь я точно наговорил на диктофон несколько слов — запись есть, прослушал много раз, по порядку номеров идет она именно здесь по очередности, но как я наговаривал, а главное — с чем было связано это мое словоговорение, почему я ни разу не нажал на спуск фотоаппарата — это ж у меня рефлекс уже выработался на интересные картинки, даже с упреждением небольшим справляюсь, — куда при этом делся Хайям с шахматами, я никак не могу ни вспомнить, ни вычислить. Если бы он рядом сидел, обязательно свои пять копеек повтыкал. Но нет — молчит, а дедовы частушки смутно фоном угадываются. Первая такая запись.)
— …ага. Тридцать первое мая, девять часов сорок минут. Плывем по озеру. Штиль. Остров назывался Косой. У Вали коса, у Марины модные косички, все остальные девушки отряда носят практичные стрижки. В центре острова каменный фундамент какой-то постройки — то ли церкви, то ли маяка. Хотя кому тут нужен маяк? Рядом — утонувшая по самую крышу избушка, сруб, хотя, может быть, это остатки землянки или какого-нибудь блиндажа. Дед говорит, что при нем тут никто не жил. Разбираться не стал, если повезет, то потом когда-нибудь… четыре… пять… не сходит с языка… нет, не могу разобрать… в общем, что-то о младенце, похороненном заживо… достаточно архетипично, особенно в тоталитарных культурах. Красный кирпич здесь привозной, из местных глин получается только желтый и серый — а значит…
(Вот это что? Это нас накрыло чем-то? Какая-нибудь летающая медуза, которую днем не рассмотреть? Или что? Тридцать первое мая придумал какое-то…)
Зато я вспомнил, как Рудольфыч, пока мы сидели и курили, рассказал, что в семьдесят седьмом, когда случился на весь мир известный «петрозаводский феномен», он служил во внутренних войсках как раз в этих местах — в Кандалакше. И как их тогда неделями гоняли на прочесывание тайги в поисках пропавших людей. Люди десятками теряли память и куда-то шли, как лемминги, и некоторые, уже найденные, успокоенные и обколотые разнообразными полезными препаратами, потом сбежали из дома или больницы и все-таки смогли исчезнуть. По слухам, пострадало более полутысячи человек, из них почти двести пропали без следа. Нашли только два трупа: девушка утонула, а пожилого мужчину задрали волки. В сентябре, да. С волками, говорят, тоже происходили какие-то чудеса…
И что-то подобное, только по масштабу меньше, было лет пять спустя на Кольском. По три стороны границы — у нас, в Финляндии и в Норвегии — точно так же люди теряли память и куда-то шли и прятались. Но тогда безумие охватило человек семьдесят.
Как раз в тот день на Дальнем Востоке сбили корейский «боинг».
А пока мы плыли в гости к саамской ведьме.
— Смотри! — вдруг показал вперед Хайям.
Я обернулся. В полосе прибрежных деревьев наметился провал, а через секунду я увидел башни. Черные мшистые параллелепипеды стояли почти рядом, как столбы ворот. Они были повыше прибрежных сосен, а значит — метров по двадцать пять.
— Что это? — крикнул я деду, показывая на столбы.
Он молча кивнул и намного повернул лодку, чтобы мы подплыли поближе. Я вытащил фотоаппарат.
В общем, это был вход в канал и, наверное, ворота шлюза. Когда мы совсем медленно проплыли перед ними, в перспективе не то чтобы обозначилась, но как-то наметилась прямая просека — все, что от канала осталось. Я до упора выкатил зум и сделал несколько снимков самого столба и черной чугунной доски на нем — чтобы под разным углом легло освещение. Все равно букв почти не удалось разобрать… Но что-то смущало глаз.
Насколько позволяло разрешение экранчика, я увеличил снимок. Вот что меня зацепило почти сразу: я не увидел швов между камнями или кирпичами! Казалось, оба столба высечены из цельного камня.
— Терхо Петрович! — закричал я. — А можно подплыть вплотную?
Он приглушил мотор.
— Что?
— Подплыть! Вплотную! Потрогать!
— Опасно! Камни под водой — острые. Пробьют лодку. Нет, с воды нельзя. Только с суши.
— Эти столбы — они правда из цельного камня?
— А то как же! Видно же даже отсюда.
— А что на доске написано, кто-нибудь прочитал?
— Прочитали, прочитали, есть еще грамотные, не все в город переехали. Только я не помню. Барон Виттенберг и еще что-то. Тысяча восемьсот тридцатый… Вернемся, Муру спросим, у нее все записано. Кто строил, когда строил. Поплыли, а то, не дай бог, изанда налетит, всем плохо будет…