Выбрать главу

— Что же вы дольше не жили заграницей?

— Нельзя… Я бы осталась хоть век, — так мне полюбилось… И ей очень понравилось… в особенности Париж, опера… Больше трех лет нельзя… Через год опять можно.

— Вы часто бывали в опере?

— О, часто! — вскричала Лена.

— Частенько… раза три в неделю, а потом еще в этом, как бишь его, Лена?

— В Одеоне.

— Да! да! В Одеоне! А зимой мы, знаешь ли, тоже в Опере были, но только в маскараде… Ну, там шумно, шумно… Все эти метресски безобразничают. По мне гадко!

XCII

После обеда мы остались с Леной вдвоем. Все молодое ушло или убежало в кухню или на улицу.

Старое завалилось спать, так что мы буквально остались вдвоем.

Мы уселись в любимой нашей угловой на угловом мягком, турецком диванчике, говорили вполголоса, шептались, хихикали или молча смотрели друг другу в глаза и слушали тишину, которая изредка прерывалась неясными звуками, храпением или жужжанием одинокой мухи, ожившей после долгой зимней спячки. Нам обоим было хорошо. Сердца у обоих тихо радовались, и мне кажется, или казалось, по крайней мере тогда, что если бы жизнь, вся жизнь улеглась в такие часы, то блаженнее их ничего нельзя бы было придумать.

— Лена! — спросил я. — А помнишь Мирона, старого Мирона, который возил нас через пруд на душегубке?

— Еще бы не помнить! Как теперь гляжу на него. Рот раскроет, глаза вытаращит… такой смешной!

— Он умер третьего года весной.

— Умер! — И она тихо перекрестилась. — Царство ему небесное!

— Лена, а помнишь, как он раз забыл за нами приехать?

— Еще бы! Ты тогда был такой смешной. Все хныкал… чуть не расплакался.

— А ты была такая храбрая, сбиралась ночевать под кустиком.

— Ах! Помнишь, какой чудный, чудный был вечер! Тишина, тишина, и звездочки одна за другой… тихо, тихо… замигали…

— А помнишь Ламской пруд и нашу купальню?

— Еще бы!

— А помнишь, как ты тонула?

— Не смей, не смей об этом вспоминать!.. Слышишь, я не позволяю!!

И она вся покраснела, схватила меня за руку и зажала мне рот.

Я смеялся и все-таки вспоминал про себя, как раз она вышла из купальни, зашла глубоко в омут и, не умея плавать, начала тонуть; как я увидал это и, сбросив сюртук и сапоги, кинулся в воду и вытащил ее здравой и невредимой. Этот случай, в котором я фигурировал в качестве героя-спасителя, в тихой деревенской жизни был целым событием, о котором передавалось и рассказывалось всем соседям и дальним, и ближним чуть не целых два года.

— Лена, а если бы ты тогда утонула? Если бы я тебя не спас?

— Ну так что ж? Мы теперь не сидели бы здесь с тобой рядом… И только! ха! ха! ха! Ах, какой ты смешной! Мало ли что могло случиться и не случилось.

— Если бы ты утонула, то я бросился бы в воду в том самом месте, где ты утонула, и тоже бы утонул…

— Вздор! Вздор! Не смей об этом говорить… Слышишь, не смей!!

И она схватила меня за руки и смотрела прямо, сурово мне в лицо своими прекрасными голубыми глазами.

XCIII

Строго говоря, ее нельзя было назвать красавицей. У нее был крутой открытый лоб, пухленькие губки и несколько толстоватый, вздернутый кверху носик. Но она была необыкновенно мила, симпатична. С ней сердцу как-то легко дышалось, свободно. С ней чувствовалось что-то теплое, сердечное, родное. И может быть, это вследствие того, что она была необыкновенно проста, откровенна, бесхитростна.

— Лена, — спросил я, — сколько тебе лет теперь?

— Сорок лет, три месяца и два дня.

И она засмеялась.

— Нет! Кроме шуток.

— Я старше тебя четырьмя годами.

— Нет! Ты моложе меня четырьмя годами. — Я не выпускал из своей руки ее маленькой, пухленькой ручки с тоненьким колечком змейкой и вдруг почувствовал, что крохотная ручка и все существо этой милой, доброй девушки стали мне удивительно дороги. Я нежно, с глубоким уважением прижал эту ручку к губам.

— Это что за нежности! — удивилась Лена.

— Лена! Я люблю тебя.

— Еще бы ты не любил. Ведь я сестра твоя.

— Какая же сестра! Троюродная… Нет! Лена, я люблю тебя крепче, сильнее: чем «40 тысяч родных братьев».

Она быстро выдернула свою руку из моей руки, оправила платье, причем спряталась ее маленькая ножка в прюнелевом ботинке и зашумели юбки.

— Ты все вздор и глупости говоришь, — сказала она строго.

— Нет! Лена. Это серьезно! Это весьма серьезно.

— Перестань, перестань. Глупости!.. Или я уйду и буду с тобой как чужая.

— Лена! Я на этих днях был влюблен. Страстно влюблен; а тебя я люблю просто, глубоко и крепко.

— А та, в которую ты был влюблен… она хорошенькая?

— Красавица!.. Таких красавиц я не встречал еще в жизни и, вероятно, больше не встречу.

— Что же ты ей так же признавался в любви?

— Д-да!.. Она, знаешь ли, Лена, она — нехорошая женщина!.. Она балаганная актриса… Жидовка!..

— Фи!.. — И она отодвинулась от меня.

— Лена! Лена! Если б ты знала, как хороша она! Ты сама бы влюбилась в нее… Ты только представь себе…

— Ничего я не хочу представлять! — сказала она и быстро поднялась с дивана.

В это время из дальних комнат, зевая, выплыла Надежда Степановна.

— Вот вы где?! Который-то час? Пора самовар давать… Ефрем!

Через час мы пили чай, опять с приправой заграничных воспоминаний. Только Лена почти не вмешивалась в разговор. Раза два я поймал ее сосредоточенный взгляд, который вопросительно смотрел на меня. И каждый раз она со смущением отвертывалась.

Один раз она совершенно неожиданно и некстати обратилась к Надежде Степановне с вопросом:

— Мама! Не правда ли, все мужчины гадкие?..

— Вот тебе здравствуй! — засмеялась Надежда Степановна. — Отчего же все?

— Все, все! Они готовы тотчас же влюбиться… Только покажи им хорошенькую женщину… хоть бы эта женщина была балаганная актриса. Жидовка! Фи!..

— Это ты, что ли, влюбился? — обратилась она ко мне и посмотрела на меня полунасмешливо-полусерьезно.

— Д-да!.. Нет!.. То есть это один из моих близких… знакомых… — пробормотал я, наклонясь над стаканом чаю и чувствуя, как краска заливала мне щеки и уши, и шею.

XCIV

После чая я почти тотчас же распрощался, несмотря на все уговаривания Надежды Степановны остаться.

— Вера Михайловна придет, — говорила она, — и Аграфена Андреевна обещалась заехать. Мы засядем в бостончик, по маленькой. Чай, еще не разучился играть-то?..

Но я решительно отказался, отговариваясь делами.

— Какие такие у тебя дела?.. Так себе. Спать заляжешь или по амурной части будешь бегать.

— Нет! Нет! Право же, не могу.

— Ну! Бог с тобой. Завтра приходи обедать. — И она поцеловала, перекрестила меня и потрепала по щеке, прибавив со вздохом: — Сиротинка бедная!

В переднюю вышла провожать меня Лена.

— Лена! Ты не сердишься на меня?

— За что?

— За то, что я рассказал тебе о том, о чем не следовало рассказывать… тебе… такой чистой, невинной душе…

Она смотрела на меня вопросительно.

— Лена! Дай мне руку на прощанье.

Она протянула ручку и крепко пожала мою руку, но когда я хотел поцеловать эту ручку, то она быстро выдернула ее и убежала.

Я вернулся домой, полный тихого восторга и внутреннего трепетного благоговения перед этим детски-чистым сердцем. Я не смел сравнивать ее с Сарой. Это сравнение мне казалось оскорблением, кощунством. И ни одной нежной, любовной струнки к Саре не звучало теперь в моем сердце. Оно все было полно новой, восторженной и тихой любовью. И если кому-нибудь странен покажется этот крутой вольт-фас, это быстрое увлечение, то что же делать?! Такова была моя влюбчивая, страстная натура в 22 года моей жизни.