Выбрать главу

LVI

Как мы возвратились в крепость, или, правильнее говоря, как меня довели или донесли до крепостного лазарета — не помню.

Вероятно, от бессонной ночи под открытым небом, от волнений и, наконец, от потери крови со мной сделалась жестокая кавказская лихорадка.

Помню, в бреду, мне представлялись чаще всего груды окровавленных наваленных тел, ручьи крови и все это сквозь синий пороховой дым.

От острого, кислого запаха этого дыма я не мог избавиться. Он мне чудился везде, точно воздух, осенний, чистый воздух, был пропитан насквозь этим противным запахом пороха и крови.

По ночам мне грезился седой сумасшедший старик, с прыгающими глазами. Он будил меня, прерывал мой сон страшным словом: «Баталык!», которое раздавалось где-то там, в глубине моего больного сердца.

Раз мне представилась Лена. Она сидела со мной, исхудалая, но довольная и смеющаяся. Я со слезами целовал ее руки, и эти слезы бежали из моих глаз даже тогда, когда я проснулся.

Был уже светлый, ясный день. Было поздно. Вошел Семен Иванович и подал мне письмо от Лены.

— Вот вам, может быть, лекарство! — И он отправился с письмами дальше.

Я схватил письмо дрожащими руками, распечатал его и начал читать с жадностью.

Вот что, между прочим, писала мне моя дорогая:

«…Таким образом, следствие кончилось. Бархаевы удовлетворены, и на твоей совести оставлен ложный донос. Я удивляюсь одному, той смелости, ловкости, с которой Бархаевы умели вывернуться из обвиняющих их улик и схоронить все концы в воду. Правда, говорят, что это им порядочно стоило, но ведь их это не разорит. Сколько у Калима Бархаева денег — никто не считал, но говорят, что всю торговлю с Востоком он мог бы вести один на его миллионы…»

LVII

В письме Лена описывала мне тот загородный дом на даче Бархаевых, где, по всей вероятности, была убита моя бедная мама. Она вместе с Надеждой Степановной пробралась в этот дом благодаря подкупу и стараниям одного чиновника из следственной комиссии.

«Представь себе, — описывала Лена, — низенький дом, обнесенный толстым частоколом, точно острог. Он двухэтажный, но нижний каменный этаж с толстыми стенами и сводами до половины врыт в землю. Весь дом стоит в лесу, и к нему ведет только узенькая малопроезжая дорожка. В верхнем и нижнем этажах — большие залы, точно для каких-то вечеров. В особенности меня поразила одна зала в нижнем этаже. Потолок у нее также сводом, но не знаю, почему наклонен в одну сторону.

Все стены выкрашены зеленой масляной краской. В одной стене небольшая ниша, и в ней как бы маленький жертвенник, покрытый зеленым шелковым чехлом…»

При этом описании у меня закружилась голова. Это была именно та зала, которую я видел во сне.

«Все наши старания, — писала Лена, — узнать, для чего служила эта зала, кончились ничем. Татарину-дворнику мы дали десять рублей; он взял, поблагодарил, но на все наши вопросы, отвечал: бельмем!»

«Господи! — подумал я. — Если бы я был там, я ухватился бы за этот жертвенник, за этого проклятого бельмема, я все бы разузнал, разведал!..»

Но, очевидно, это было только волнение юной крови больного человека. Впоследствии из рассказов Лены я убедился, что она с матерью сделали все, что было в их средствах, и все оказалось безуспешным.

«Нет худа без добра, мой дорогой, — заканчивала Лена. — Я утешаюсь тем, что теперь нам руки развязаны. Мы наконец свободны и на будущей неделе полетим к тебе. Нас пугают осенними дорогами, распутицей, но что же значат дороги, когда хочется ехать? Притом дорога к милому всегда, во всякое время, во всех странах света будет хороша!»

LVIII

Я много думал над этим письмом.

Взятка, следовательно, сделала свое дело. И мы, мы, «великие россияне», как говорил Квашников, пойдем прививать это владычество взятки на вершины Кавказа. Мы развратим нашим хапаньем этих мирных, горных детей, которые живут теперь так патриархально и не знают, что значит подкуп.

И мне опять представился «баталык». Груды тел в мирной Божьей церкви! Кровь! Разбитый иконостас… И обезображенное лицо Того, Кто выгнал из храма продажных торговцев, осквернивших Его своей торговлей!

Какой страшной, дорогой ценой покупается это отвратительное право хищенья, разврата, грабежа!

И мне в первый раз стали тяжелы моя служба и мои товарищи.

А тут кругом шел постоянный пир. Все офицеры после отражения нападения 5 и 6 октября пировали во всю ивановскую. Цимлянское лилось рекой. К нам наехало много офицеров из соседних лагерей и крепостей.

Все толковали о наградах, которые получат защитники крепости.

— А вы, бескорыстный? — острил, обращаясь ко мне, Боровиков, когда я выписался из лазарета. — Как бы ни отличились, все равно… Без выслуги!

Через месяц получились награды. Всем были даны кресты, чины; даже Глушков повесил Анну на шею, а Квашникову дали Георгия в петлицу, что произвело общий ропот.

— Помилуйте, — говорили наши полководцы. — Мальчишка! Явился случайно из соседней крепости… и вдруг! Георгия 4-й степени! Странно!

— Ничего нет странного, господа! — возразил Боровиков. — Я прямо скажу: если бы Квашников не отвоевал вам крепостные пушки и гранаты, то, может быть, теперь мы все были бы изрублены.

— Это верно! — подтвердил Винкель.

И все на этом успокоились.

LIX

Наконец всем праздникам пришел конец. Наступило затишье, все разъехались, и пошла обычная жизнь — до невозможности скучная.

После всех сильных ощущений нервы сразу опустились. Потянулись обыденные томительнийшие вечера: карты и кахетинское, кахетинское и карты.

Для развлечения усмиряли мирных, которые примкнули к немирным, разоряли целые аулы или, правильнее говоря, разгоняли и мирных, и немирных в леса, захватывали у них скот и даже джигитовали не хуже настоящих джигитов. И все-таки было невыносимо скучно, по крайней мере мне.

Каждый день по нескольку раз я выходил на крепостную стену, туда, где открывалась даль и убегала дорожка в ущелье.

Вот-вот, казалось мне, пыль поднимается по этой дорожке, а за ней покажется и дормез, а в нем мое счастье, в нем моя жизнь.

Но пыль, поднятая ветром, улегалась. Начинал кропить частый осенний дождь. Ветер и холод все больше и больше крепчали.

В одно утро все вершины покрылись снегом, который пролежал на горах до полудня. В воздухе пусто, холодно, тяжело, а на сердце… на сердце налег какой-то непроглядный туман.

Ожидание и тоска наконец измучили, истомили всю душу. Порой, когда я сидел, закутавшись в бурку, на крепостной стене, мне казалось, что все кругом, вся жизнь — какой-то смутный, глупый сон… «Пустая и глупая шутка!»

Ну что же! Приедет она, промелькнут восторги, уляжется любовь, и останется одна тоска. Нервы опять опустятся. И вся жизнь, вся сложена из этих постоянных волн: то трепет страсти, то скука и тоска будничной халатной жизни.

Впрочем, вспоминать теперь об этой далекой поре, а тем больше придавать какое-то значение этим воспоминаниям, право, неумно и невесело, а главное — никому не «занятно»!

LX

Перехожу к делу, или, правильнее говоря, к действительному, реальному горю.

Всю мою тоску я приносил к моему верному, милому другу, к сердечной и любящей Марье Александровне.

Она говорила мне о суетности земной жизни, о непрочности земных привязанностей и всегда убеждала меня, что центр всего там, в той высшей жизни.

— Если бы люди узнали это, то поверьте, что совсем бы изменили свою жизнь… Со всеми все было бы иное.

— Но, добрая моя Марья Александровна, люди и теперь знают это, но очень немногие, которые составляют исключение. Следовательно, вы хотите, чтобы исключение сделалось общим правилом. Но согласитесь, что если бы такой взгляд сделался общим, нормальным, тогда все бы отреклись от земного и пошли бы в монастыри.