Выбрать главу

К рассвету костры погасли, и часу в десятом из-за деревьев грянул первый залп. Значит, «он» вернулся.

Напрасно офицеры говорили, что следует послать вперед хотя небольшой отряд и узнать, что там творится. Такое мнение найдено неосновательным.

Мы двинулись, и снова кругом нас затрещала пальба и зажужжали пули. Наступил опять тот же ад, только при другом освещении.

Вдруг прискакал ординарец с распоряжением, чтобы часть нашего полка передвинуть назад и тем усилить арьергард. Передвигаться под огнем — дело тоже не очень благоразумное. Но мы передвинулись и присоединились к А-цам.

Таким образом, мы попали на самое видное место, на которое преимущественно напирал неприятель.

Каждую минуту нам грозила опасность быть отрезанными и искрошенными в куски.

Несколько раз, когда становилось нестерпимо трудно, майор Лазуткин командовал: «В штыки!» Мы бросались с криком «ура!», и черкесы не выдерживали нашего дружного натиска.

Таким образом, мы отступали медленно, останавливаясь чуть не на каждом шагу и постоянно отгрызаясь от наседавших на нас джигитов.

Понятно, что при этом наш маленький отряд таял, как снег.

Вдруг впереди нас зачастила перестрелка, и прискакал ординарец к Лазуткину, который командовал арьергардом, с запросом: не может ли он отделить человек пятьдесят в авангард?

Мы все рты разинули.

Оказалось, что наши недруги смастерили такой завал, через который никоим образом нельзя было перевезти артиллерию.

LXXX

Мы отделили полсотни людей, отправили и опять пошли потихоньку «смертной тропой».

Я думаю, мы шли не более часу, но в этот роковой, тяжелый час много свершилось.

Едва мы сделали два шага, как пуля сразила Лазуткина. Она ударила его прямо в сердце, и он был убит наповал.

Мы перекрестились. Ленштуков, как старший, принял начальство.

Сначала мы хотели унести тело нашего командира, но черкесы, проклятые, не дали. Несколько раз они бросались на нас в шашки, и нужно было иметь необыкновенную стойкость и мужество, чтобы отражать эти бешеные набрасывания. Понятно, что двигаться в этой суматохе с мертвым телом, которое несли на ружьях, было неимоверно трудно.

И Ленштуков скомандовал:

«Оставь тело в лесу!»

Солдаты повиновались.

И как только мы отошли, то с каким-то диким гиканьем, точно воронье, налетали поганые дикари на это несчастное тело. Мы видели издали, как, сверкая, поднимались и опускались над ним их разбойничьи шашки.

Не успели мы пройти сотни шагов, как Ленштуков был также убит. Прынский, который принял команду, был тут же ранен, так что нашим крохотным отрядом командовал больше Фердусенко и распоряжался нами по-хватски.

Кругом меня падали товарищи. Были убиты Лейко, Шустрый, Суркин, Лямкин. Ряды редели и редели постоянно. Наконец очередь дошла до Фердусенко. Он хотел что-то скомандовать и вдруг присел на землю, схватившись за голову.

— Сполняй, сполняй, ребята, что приказано! Вперед, стой за батюшку Царя и за матушку Рассею!

И умолк. Повалился и умер.

Я не знаю, какое-то озлобление напало на меня при этой простой смерти. Я забросил карабин за спину, выхватил шашку и закричал, обращаясь к солдатам:

— Ребята! Отмстим за смерть товарища! Ура!

— Урра! — подхватили товарищи и стремительно бросились в штыки.

Произошла свалка, ожесточенная, бешеная. Я бросился в самую сечу и рубил беспощадно. Зверская злоба душила меня.

Через несколько минут я очнулся на пне, а рядовой Якимов перевязывал мне голову. Кругом нас никого не было.

— Теперь, ваше благородие, сподручней будет. Выручка к нам идет.

И действительно, к нам шло подкрепление, и я услыхал выстрелы из пушек. Это был главный отряд.

LXXXI

Не буду описывать, в каком виде мы вернулись. Шесть офицеров выбыло из отряда, 60 нижних чинов было ранено и 114 убито, так что я не знаю, кто кого «устрашил»: мы гушанибцев или они нас.

Помню, усталые, измученные подходили мы к нашей крепости. Больше половины войска шло пехтурой и вело коней в поводу. Я также шел пешком. Казак поддерживал меня на скользких тропинках.

Голова смертельно болела и кружилась. По ней, правда, вскользь, хватила черкесская шашка, но крови потерял я довольно. Впрочем, едва ли это не было к лучшему.

Как только мы завидели родное гнездо, то у всех словно прибавилось силы. Все приободрились и заговорили.

— Нет, господа, «устрашать» мы больше не пойдем! — заговорил Винкель. — Устрашены довольно! Нет!

— Да позвольте вас спросить, что это? Что это? — вмешался Боровиков. — В виду неприятеля, на перестрелке, вдруг: «Руби лес!»

— Как! Что такое?

— Да так-с! Когда мы расчистили завал и протащили артиллерию, то вдруг Его Превосходительство делает распоряжение: рубить лес! Извольте видеть: завал сделан из лесу, так надо рубить лес! Лес виноватым вышел.

— Ха! ха! ха!

— Нет! Что вы!

— Ей-богу-с! Мы рубим, а он нас рубит! За лесину человека, а то и двух. Насилу догадались, что надо людей поберечь.

— Это черт знает что такое!

Между тем я пристально вглядывался вперед. Кто-то шел по дороге к нам навстречу. Еще несколько шагов, и я узнал ее. Несмотря на нестерпимую боль в голове, я, насколько мог, прибавил шагу, забыв даже выпроситься из фронта. Впрочем, фронт у нас был теперь самый плохой.

Она узнала меня и бросилась бежать бегом по горе.

— Лена!.. Дорогая моя!.. — И мы кинулись друг другу в объятия.

— Ты не опасно ранен? Нет? — спрашивала она сквозь слезы и робко целовала мою голову.

А с крепости в это время раздалось восторженное «ура!», которое подхватил весь отряд. С крепостной стены полетели дымки. Пушки грянули салют, и над комендантской квартирой медленно взвился наш русский флаг.

LXXXII

Несмотря на то что из этой несчастной экспедиции нас порядочно убыло, мы не только не горевали, но даже чему-то необычайно радовались. Впрочем, может быть, мне это так только казалось тогда, так как после тяжелой беды всякая радость сладка, а у меня именно была эта сладкая радость.

У меня и у Лены была твердая вера, что это будет, что это непременно будет, и я сделаюсь офицером. Она даже примеривала на мне эполеты одного из наших офицеров.

Первые пять-шесть дней только и было споров и разговоров, как считать нашу экспедицию: серьезным или несерьезным делом.

— Помилуйте, господа! Это ли еще не серьезное дело, — говорили одни — сто восемьдесят человек выбыло из строя!

— Да ведь это, — возражали другие, — вследствие чего выбыло? Вследствие нашей собственной глупости… Да-с!

И все волновались, думали и гадали, как все дело представлено. Было, понятно, множество догадок, предположений, но Буюков хранил представление в строжайшей тайне.

Мы только смутно догадывались с Леной, что здесь творится нечто и в нашу пользу, так как тетка Надежда Степановна чуть не каждый день и даже два вечера пробыла у Буюкова. Мы даже острили, что он произвел на нее сильное впечатление, и что, вероятно, я у нее буду скоро шафером (Буюков был вдовец). Но все наши подходы и насмешки не действовали. Тайна оставалась тайной во всей ее неприкосновенности.

После «гушанибского устрашения» — как мы называли нашу несчастную экспедицию — была панихида по всем павшим, и затем было два-три вечера и один даже нечто в роде бала, на котором моя дорогая Лена в легком голубом платье была «донельзя мила», как выразился юнкер Бисюткин, который также надеялся быть офицером за гушанибское дело.

Впрочем, скажу откровенно, что Лена очевидно всем нравилась. Она подкупала сердечной добротой, прямым открытым сердцем, так что никакая интрижка нашего маленького общества, никакая сплетня и каверза не могли здесь зацепиться. Все это пролетало мимо, как пролетает злобный ветерок по поверхности тихого, покойного, светлого озера.