А я жалел, что нельзя снова сейчас же зарядить их и послать новую посылку разрушения. За меня эти посылки посылали другие батареи.
— А вы напрасно выпускаете разом все заряды, — сказал подошедший в это время штабс-капитан Шалболкин — надо всегда наготове держать одно или два орудия с картечью.
— А что?
— А то, что не ровен час он вдруг полезет. Надо быть готовым встретить его вблизи.
— Как вблизи?
— Так! Если он полезет на нас, то подпустить на дистанцию и огорошить. Если прямо в штурмовую колонну, то картечь а-яй бьет здорово! Кучно!
И под этими словами у меня вдруг ясно, отчетливо вырисовалась картина, как бьет эта картечь, как она врезывается в «пушечное мясо», рвет его в клочки и разбрасывает во все стороны лохмотья. Отлично!
— Вы правы, капитан, я воспользуюсь… — И я выставился за парапет.
Там, в предрассветной мгле, на неприятельских батареях вспыхивали то там, то здесь белые клубочки дыма.
В траншеях шла какая-то возня. О ней можно было только догадываться по буграм земли, которые, словно живые, вырастали в разных местах.
Вокруг меня мимо ушей жужжали пули. Я стоял облокотившись на бруствер.
— Ваше благородие! Здесь так невозможно… Здесь сейчас невзначай пристрелят, — предостерегал меня седенький старичок-матросик. Я обернулся к нему и в то же самое мгновение почувствовал, как что-то обожгло мне ту руку, на которую я облокотился.
Я быстро спустился вниз.
Это была та самая рука, в которую я был ранен на Кавказе, в памятную для меня ночь.
Я стиснул зубы от бессильной злобы и невольно подумал: если бы весь этот глупый шар, на котором мы живем, вдруг лопнул, как бомба, и все осколки его разлетелись бы в пространстве этого глупого, безучастного неба.
Из руки сильно текла кровь, и от этого кровопускания голове стало легче.
— Вам надо сейчас в перевязочный барак, — сказал мне штабс-капитан, перевязывая мне руку платком. — Новая рана вблизи старой. Может быть нехорошо… Пожалуй, руку отрежут.
Я ничего не ответил. Молча ушел и залег в свою каморку. И под громы выстрелов заснул как убитый и проспал до полудня, несмотря на все старания товарищей разбудить меня.
XXV
На другой день рука моя сильно распухла, и меня отправили в город. Рана была сквозная, навылет, в мякоть, но тем не менее я должен был пробыть, по поводу лихорадочного состояния, дня три или четыре в лазарете.
— Счастливо еще отделались, — рассуждал доктор, — на полмизинца полевее, так и руку прочь!
— Мало ли что могло быть, если бы на полмизинца полевее или поправее… «Темное дело!..»
Помню, я выписался вечером и пошел в ресторан, к Томасу.
В это время даже на бульваре около дворянского собрания, превращенного в госпиталь, было опасно.
Город совсем опустел, все население как будто превратилось в военных, которые попадались угрюмые и озабоченные в одиночку или группами.
У Томаса я нашел, впрочем, довольно оживленный кружок. Из наших там был Локутников — красивый, ловкий брюнет, который о чем-то спорил с двумя гвардейцами.
Я подошел к ним, и он нас представил. Это были поручики Гутовский и Гигинов.
— Вот скажите, — обратился ко мне Локутников, — они спорят, что севастопольская осада ничуть не отличается от других.
— Нет, отличие есть, но небольшое, — сказал Гутовский.
— Помилуйте, такого ожесточения, упорства, я полагаю, не видела ни одна осада в мире. Здесь каждый шаг берется кровью и закладывается чугуном. Где видано, чтобы апроши были так близки?..
В это время к нам подошел небольшой худощавый блондин — в белой фуражке, молоденький офицерик с едва заметными усиками и баками.
— А, граф! — вскричал Гутовский. — Садитесь! Что вас давно не видно?
И все поздоровались с графом и отрекомендовали меня. Это был граф Тоцкий, весьма популярный в Севастополе. Его солдатские песни ходили по рукам и распевались чуть не на всех батареях.
— Вот, граф, господин Локутников утверждает, что севастопольская осада — это нечто особенное, небывалое в истории войны.
— Что же? Я не скажу, чтобы это была неправда. Каждая осада имеет свою индивидуальную особенность. Только здесь, как и во всякой военной операции, много случайного, непредвиденного.
— Много темного — пояснил я.
— Как темного?
— Так, неизвестного ни нам, ни вождям, ни тому, кто начал осаду, ни тому, кто кончит ее…
— Вы правы, вы совершенно правы, — вскричал граф и уставил прямо на меня свои серые, блестящие, умные глаза.