Несколько раз сердце замирало и слезы подступали к горлу, когда я останавливался в рощицах, на холмах, по которым мы гуляли с Леной, или на тех местах, где я был счастлив с моей доброй Серафимой.
Это было горькое, тяжелое испытание собственных чувств, но я выдержал его, и снова мир и тишина могилы накрыли мою застывшую душу.
Безумец! Я действительно думал тогда, что можно переменить натуру. Мне казалось, что вся жизнь моя может пройти в такой строгой выдержанности — как жизнь холодного, бесстрастного стоика! О как жестоко я ошибался!
Помню, два месяца, как я отдал уже мое зеркало Бисюткину, чтобы это зеркало не соблазняло меня моею собственною внешностью. Я хотел жить вполне всецело для своего внутреннего я.
Прощаясь с моими товарищами, я зашел к Бисюткину и невольно взглянул в мое зеркало. Господи, как я переменился! Похудел, пожелтел. На лбу вырезались какие-то складки недоумения — внутренней умственной работы.
«Теперь бы Лена не узнала меня! — подумал я и горько улыбнулся. — Моя дорогая Лена!» — подсказало сердце.
Теперь и усики мои сильно отросли, а как я добивался этого два года тому назад!..
Через два дня вечером я уехал в Севастополь. Уехал не замеченный никем и никто не провожал меня.
XVI
…Сон сильно клонил меня и наконец совсем одолел, когда после разных ям, камней и выбоин, после невыносимых толчков и качков мы наконец подъехали к длинному полотняному бараку, который представлял заведение маркитанта.
Несколько раз во время этого кромешного длинного пути я воображал себя в аду. Зловещее зарево, обхватившее чуть не полгоризонта и отражавшееся в туче, закрывшей Севастополь, яркие огни снарядов, летающие по небу, гул и гром выстрелов — все это с каждым шагом наших волов подступало ближе… Но и с этим кажущимся адом я свыкся — с чем человек не свыкается! — и даже задремал, смотря на постоянное мелькание ярких огней, которые мне казались искрами, от пароходной трубы летающими по небу.
Настоящий ад обступил меня теперь, когда я попал в маркитантский балаган.
Гул от него уже слышался издали, когда мы стали подъезжать к нему. Этот гул напоминал стукотню и грохот каких-то машин на фабрике. Помню, он мне ясно слышался даже сквозь долившую меня дрему. И этот неистовый шум, говор, крик обхватили меня, как только дверь балагана раскрылась передо мной. Среди общего несмолкаемого гула я ясно различал отдельные выкрикивания.
— Пошел к семи дьяволам в пекло! — гудел какой-то бас…
— Изобью! Анафема!!
— Тише! Черти!!!
— Miroton, Mirotain, Mirotaine!!
— Ах вы! разетереберееберебебе…
— Вас куда?! — кричал мне под ухо какой-то парень. — В общую или в номер?.. У нас теперь номерков нет… все занято…
И он потащил меня по длинному дощатому коридору туда, где, казалось, именно гудела несмолкаемым гулом чудовищная, адская машина.
Хохот, дикий визг, отчаянные вскрикивания окружили меня со всех сторон.
— Господа! Новый груздь лезет.
— Полезай в кузов!.. Полезай в кузов!.. Куча мала!
— Честь имею с прибытием!.. — И какая-то толстая усатая морда, от которой разило винищем, лезла ко мне нахально со стаканом водки…
— Я не пью!
— После будешь не пить! А теперь с прибытием. Пей!! А не то будешь с прибитием.
— Да я не пью…
Но не успел я это выговорить, как несколько здоровых ручищ схватило меня, а толстая морда почти насильно влила мне в горло стакан отвратительной водки.
— Крещен, наречен, освещен!.. — проговорил он хриплым, пьяным басом…
— Аминь! — пропел тоненький пьяный фальцет.
Затем меня толкнули в какой-то угол, на какие-то мешки, и я решил, что сила солому ломит, и через пять минут захрапел…
XVII
Рано, на заре, меня разбудил кошмар… Я видел, что мы едем по отвратительной дороге и верблюд сзади жалобно стонет. Я стараюсь всячески уснуть, затыкаю уши, но жалобный стон все-таки раздается. Наконец я вижу, что это не верблюд, а какой-то толстый майор с длиннейшими усами пристает ко мне со стаканом вина и хочет меня утопить в стакане. Я, разумеется, сопротивляюсь.
Но с каждым стоном он подходит все ближе, ближе ко мне… И вдруг опрокидывает на меня стакан. Вместо вина что-то черное, мохнатое, тяжелое с страшным громом разливается по мне.
Я хочу пошевелиться, закричать… но горло пересохло, руки-ноги не двигаются… Наконец я употребляю сверхъестественные усилия; дико вскрикиваю и просыпаюсь…