Я совершенно не ожидал от себя такой реакции на потерю Стейплфилда. Мой здравый смысл, казалось, беспомощно взирал со стороны на то, как убиваюсь я по охваченному огнем дому, в котором сгорает все, что мне было так дорого. Даже сознавая всю никчемность подобных переживаний, я не мог совладать с эмоциями. А однажды вечером, за письмом к Алисе, меня вдруг осенило, что счастливые фантазии последних лет были связаны с комнатой Алисы, которая волшебным образом ассоциировалась в моем сознании со Стейплфилдом. И вот теперь выходило, что и ее больше нет, она тоже сгорела. После столь мрачного открытия – им я не решился поделиться с Алисой – меня стали посещать ночные кошмары, в которых я видел себя стоящим в одиночестве у окна, откуда смотрел на выжженный огнем, почерневший пейзаж и чувствовал себя в какой-то мере ответственным за это опустошение.
И все же временами – и это приводило меня в еще большее смятение – я подозревал, что мать нарочно придумала пожар, чтобы прекратить дальнейшие разговоры о Стейплфилде, но причины, толкнувшие ее на это, оставались для меня загадкой. Алиса, при всем своем нежелании поддерживать мою критику в адрес матери, согласилась со мной. «Возможно, – писала она, – там была какая-то семейная ссора, после смерти твоей прабабушки, и твою мать лишили наследства – разумеется, она не могла совершить ничего такого, что оправдало бы этот суровый вердикт. Но я знаю, каково это – вычеркивать из своей жизни все, что было дорого и любимо. Может, твоей матери легче было сказать, что дом сгорел, чем признать, что в нем живут другие люди. Конечно, она должна была бы сказать тебе о пожаре еще давно, когда ты был маленьким, чтобы не обнадеживать на будущее. Ну, в том смысле, что ты когда-нибудь сможешь там жить. Но вполне возможно, тогда она еще надеялась на то, что Стейплфилд может вернуться к вам, а потом произошли какие-то события, поставившие крест на ее надеждах, и тогда она вообще перестала говорить о нем.
Знаешь, я кое-что вспомнила.
Дописываю спустя некоторое время: я только что перечитала твои письма, самые первые, и наткнулась на такие строчки: „Мама сказала, что мы не можем поехать туда жить, потому что дом давно продан, а выкупить его нам не под силу“. Возможно, тогда она еще надеялась, что когда-нибудь вам удастся сделать это. А потом что-то произошло, и она была вынуждена расстаться со своей мечтой. Что ты на это скажешь?»
Ее рассуждения выглядели логичными. Я вспомнил фотографию, которую когда-то нашел в спальне матери. Из-за нее, как я всегда думал, мать и перестала говорить про Стейплфилд, это было своего рода наказание для меня. Но быть может, я ошибался, и как раз в тот день или накануне мать получила плохие известия. Возможно… но эта безудержная ярость… Нет, что-то тут не так. А если предположить, что, поймав меня с фотографией, мать послала запрос насчет Стейплфилда и ответ ее огорчил? Как бы узнать, что это были за новости? Спрашивать ее бесполезно. «Фотография… какая фотография?» А если спросить напрямую: «Чья это фотография?» Явно не Виолы, ведь мать всегда говорила о ней с такой теплотой и нежностью. Разве не держала бы она фотографию Виолы на самом видном месте, хотя бы в тот период, когда мы свободно беседовали о Стейплфилде?
И к тому же я не стал расспрашивать мать про «Серафину»; так что даже не мог с точностью утверждать, что «В. Х.» и есть моя прабабушка. Я открывал ящик еще раз, но там было пусто. Позже, когда я стал разбираться в библиотечном деле, до меня дошло, что можно заказать обозрение «Хамелеона» по межбиблиотечному обмену, снять фотокопию с рассказа, подсунуть его матери, сделав вид, что мне невдомек, кому принадлежат инициалы «В. Х.», и проследить за ее реакцией. Проблема была лишь в одном: во всем Южном полушарии нельзя было найти ни одного экземпляра «Хамелеона». Из Британского библиотечного каталога я узнал, что обозрение вышло лишь в четырех номерах с марта по декабрь 1898 года. Заполучить их можно было только по особой читательской заявке; вот почему в кармане у меня лежало рекомендательное письмо.
Сходство между Серафиной и Алисой временами тревожило меня. Впрочем, если рассуждать рационально, ничего странного в этом и не было. Наверняка Виола посещала выставки картин прерафаэлитов. И скорее всего, видела леди Шалотт, когда ее портрет был впервые выставлен в Королевской академии. Только мне Серафина не напоминала ни леди, ни кого бы то ни было еще, лишь Алису, которую я видел во сне. И, открывая ящик во второй раз, я словно тянулся за тем, что мне принадлежало по праву.