Хуже всего было летом. Жара изматывала его больше, чем недостаток сна. Знаешь, Маноло, я думаю, твой отец был счастлив, когда понял, что умирает. Я была там за несколько минут до конца. Он посмотрел на меня и узнал. Он ни разу не потерял сознания. Так вот, он взглянул на меня и сказал: «Как хорошо отдохнуть!» Он улыбался, и даже умер спокойно, а его глаза, печальные, никогда не улыбавшиеся глаза, наконец-то улыбались.
Он всегда ждал зимы. В первый год после свадьбы, до твоего рождения, целая зима была нашей. Он собирался сражаться на двух благотворительных боях, но был простужен и не мог встать. Я помню, как он болел и как радовался оттого, что болен. Нет, он хотел быть тореро, всегда хотел! Это было у него в крови. Но зимой он любил отдыхать. К марту ему не терпелось сражаться вновь, но целых три или даже четыре месяца он был счастлив, что не работает.
На следующую зиму все изменилось. Он уехал в Южную Америку, в Мексику, Колумбию, Венесуэлу и не помню уж, куда ещё. Ту зиму и все последующие он провёл в разъездах. У него почти не оставалось времени отдохнуть.
— А он когда-нибудь, — спросил Маноло, — хотел забросить корриду ?
— О, да! — ответила она с улыбкой. — Каждый год. Только пройдёт октябрь — он грозится всё бросить. Но так и не бросил. Иные прерывались на год-другой, а иногда и не возвращались. Но он сражался год за годом десять лет подряд. Странно выходит! Твоему отцу было только двадцать два, когда он погиб. Да, странно… Наши юноши в таком возрасте едва начинают жить.
Лунный серп высоко на небе отражался в тёмной воде. Дул мягкий ветерок, и воздух был напоён весенним теплом.
— Завтра будет замечательный день, — тихо сказала мама. — Почти безветренный и солнечный. Солнце, чистое небо и никакого ветра.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, — ответила она.
Он и сам понимал, почему она так уверена. Она молилась именно о такой погоде. Особенно о том, чтоб не было ветра. И Маноло был уверен в её правоте — он тоже об этом молился.
— Слушай, Маноло, — она положила руку ему на плечо, — забавно у нас с тобой получается. Обоим нам твой отец никогда не даст покоя. Неважно, что мы делаем и говорим, неважно, кто мы, — мы часть его. И знаешь, что ещё? Это вовсе не так уж плохо. Скорее, замечательно. Ведь твой отец был хорошим человеком. Благородным. Гордым. Он никогда не сделал бы того, чего на самом деле не хотел. Я сказала, публика ожидала от него, что он всякий раз будет лучше и великолепнее противостоять быку, и это правда; но он и сам хотел того же. Публика не заставляла его делать что-либо, что он не хотел сам. Он желал этого. Желал быть тореро, желал той жизни, которую прожил, всю её, до конца. С тем последним быком он знал, что нельзя было сразу переходить к закалыванию. Он знал, что бык пропорет его. Он очень хорошо это знал, никому не надо было что-то объяснять ему. Но он хотел убить его единственным способом, который считал достойным, без малейших уступок. Этим и был велик твой отец: своим желанием делать то, что делал. Всё это было для него, прежде всего для него самого.
Они повернули обратно и тихо пошли домой. Рука мамы всё ещё покоилась на его плече. Они были почти одного роста, но она казалась ему гораздо меньше. Маленькой и нуждающейся в поддержке, несмотря на всю её силу.
В ту ночь он не мог уснуть. За ним зайдут в восемь. Он не станет завтракать, не потому, что кто-то не велел, а потому, что знал: тореро сражается на голодный желудок. Он считал, что лучше бы всего проспать, сколько возможно, а не размышлять. Но запретить себе думать, лежа в темноте, у него не получалось. Он думал о том, что рассказала мама, и о том, как всё будет завтра. Наконец он принялся повторять молитвы, надеясь, что это его убаюкает. А потом, поскольку так относиться к молитве вообще-то грешно, он встал и опустился на колени перед образом Богоматери Доброй Надежды.
"Я хотел прийти в Твою церковь. Я хотел отдать Тебе что-нибудь. Но сейчас слишком поздно. Сейчас я должен просить Тебя о чуде, не давая взамен ничего. Дай мне быть смелым, — молился он, глядя на прекрасный лик Богоматери, — а если бы… Ты ведь можешь мне помочь, хоть немножко… Не дай мне выказать страх. Не дай показать, что я боюсь. Они так долго ждали. Они были так терпеливы и добры ко мне и к маме. Если меня ранит, если я останусь хромым, они позаботятся, чтобы мне не пришлось побираться по улицам. Получается, я должен им за будущее столько же, сколько за прошлое.
Это ничего, если у меня не будет руки или ноги. Но сделай так, чтобы они не отвернулись от меня с презрением. Я должен быть храбрым для них и для мамы, даже не столько для отца. Он бы не обиделся, если бы я не довёл это до конца, он ведь знал бы, что я нисколько не хочу становиться тореро. Будь он жив, он мог бы даже спрятать меня от них. Мама не может. А вот Ты можешь всё. Они думают — я мужчина, а Ты можешь меня мужчиной сделать.
Пусть бык для меня будет маленьким, а для них — очень большим. Не дай ему ненавидеть, пусть он думает, что я с ним просто играю. Если можно, пожалуйста, не дай им заставить меня его убить. Вот если б Ты устроила так, дорогая Матерь Божия, чтоб меня ранило прежде, чем надо будет убивать! Или пусть бык будет так отважен, что его оставят в покое. Так отважен, что ему позволят жить.
И если можешь, пожалуйста, дай мне удержать позицию! Это ведь тоже часть просьбы о смелости. Что бы ни случилось, не дай мне убежать от быка. Приклей меня к песку. Если хочешь, пусть бык меня убьёт, но не дай мне опозорить маму. Дай мне умереть, пока она считает, что я не боюсь".
Он немного поспал ближе к утру, а когда мама его разбудила, не помнил, снилось ли ему что-то, и даже — какой был день.
Глава 14
— День прекрасный! — Хуан Гарсия ждал перед домом с шести утра. — Самый прекрасный день за все четырнадцать лет моей жизни. Такой, что мне плакать хочется. Чувствуешь ветерок? Маноло, это же только шёпот ветра! От него мулета даже не колыхнётся. Это самый восхитительный день моей жизни! — он вскинул руки и завертелся, как малыш перед ёлкой.
День на самом деле был великолепен. Настоящий бычий день. На солнце человек отбрасывает тень, а очертания быка становятся чёткими. Если же нет ветра, нет и опасности, что матадора обмотает плащом.
— Маноло, да благословит Бог твою маму, и отца, и тебя самого за то, что ты сделал для меня. Что берёшь меня с собой.
Хуан принес собственную мулету: изорванный лоскут, запятнанный кровью.
— Это папина, — сказал он, гордо расправляя её. — Он продал плащ, когда понадобились деньги, и даже шпагу продал, но вот с этим никогда бы не расстался.
Когда Маноло подумал о том, какой сегодня день, его горло пересохло, и он почувствовал, что вот-вот подавится. Он попил воды, но это ничуть не помогло. А слушая Хуана, он осознал, насколько сжался его живот и как сильно, казалось, пересохло не только горло, но и всё тело.
Мама вынесла ящик с дедушкиным плащом и мулетой. Он внимательно смотрел на её лицо, надеясь увидеть, догадается ли она, что он доставал их. Кажется, не заметила. Она вручила их Маноло.
— Жаль, что не отцовские, — сказала она.
Мужчины подъехали точно в восемь. Он очень хотел поцеловать маму, но всё-таки не стал. Она провела рукой по его волосам, очень быстро, и ушла в дом, не помахав ему на прощанье.
— Замечательно выглядит, — сказал один из мужчин. — Он-то никогда не выкажет страха. Он такой же, как его отец. Хуан Оливар рассказал мне однажды, что боялся всю жизнь. Даже до двенадцати. Он боялся, как все, но разница в том, что он никогда этого не показывал. Ни единого раза.