Выбрать главу

— Уже семь часов я непрерывно перевожу. Я могу жаловаться в профсоюз. Это эксплуатация человека человеком.

— Еще хуже, — отозвался я, — одного человека двумя человеками. Переведите наш диалог Ревелли.

— И это переводить! О мадонна! — охнул Моцатто.

Но все-таки он оказался славным парнем и продержался до конца.

По дороге в бар, быстро взглянув на меня, Ревелли что-то сказал нашему спутнику и энергично потряс кулаком в воздухе. Я попросил Моцатто перевести, он замялся, но Ревелли, поняв суть дела, утвердительно кивнул. Моцатто но без гордости за меня перевел:

— Он говорит, вы работаете, как танк!

— Какого типа машину он имел в виду? — живо спросил я, опасаясь за качество сравнения.

— Сейчас узнаем, — заинтересованно подхватил Моцатто.

— О, конечно, не «Ансальдо», нет. Речь идет о вашей «тридцатьчетверке», — серьезно уточнил Ревелли.

Скажу откровенно, очень лестная оценка, хотя и преувеличена на много лошадиных сил. Да и броня у меня, конечно, слабее.

Как бы то ни было, мы перешли в соседний бар и заказали по три порции сосисок. Но здесь беседа уже сходила на нет. Более шумного места, чем этот крохотный бар, я еще не встречал в Италии. На полную громкость гремел телевизор: передавали какой-то матч бокса. В ушах стоял рев толпы вокруг ринга. Рядом с нашим столиком висел телефон-автомат, и пьяный туринец — первый пьяный, которого я видел в этом городе, — ругался, вопил и не мог дозвониться по той простой причине, что не попадал монетой в прорезь. Тогда он швырнул ее в потолок и откочевал к игральной машине — «однорукому бандиту». Тут дело у него пошло со страшным треском.

Мы орали друг другу на ухо. Моцатто смотрел на нас с ужасом. И все-таки уже в самом конце разговора я выяснил: Нуто Ревелли стал командиром бригады в дивизии «Справедливость и Свобода». Ему было присвоено звание майора, а затем и полковника. Его имя занесено в партизанский список чести.

— Могу я вам задать еще один вопрос? — спросил я, глядя ему прямо в глаза.

Он понимающе улыбнулся — и не ошибся.

— Конечно, можете. Речь идет о моем лице? Я мчался к аванпостам по горному серпантину на мотоцикле, а на дороге стоял подбитый немецкий танк. Я врезался в него с размаху, и весь, как говорится, анфас — всмятку. Сами понимаете, за этим нет никакого подвига. Просто случай на дороге, превратности войны. Меня переправили во Францию — от нас рукой подать. Мне сделали семь пластических операций. Нос соорудили из кусочка ребровой кости. — Он взял мою руку, чтобы показать на ощупь место, откуда хирурги сделали заем. — Кажется, они не успели привести все в порядок. Я должен был вернуться в бригаду. Наступали решающие дни. 20 апреля сорок пятого года мы освободили Кунео. Город — наш. Последние выстрелы, и вслед за тем я внутренне притих, замер. Куда идти? Домой, куда же еще... Я подхожу к отчему крову и в окне вижу свою сестру. Она смотрит на меня и отводит взгляд — не узнает. Не понимаю, что со мной стало, — я повернул обратно. Долго ходил по улицам, встречал старых знакомых, они равнодушно про ходили мимо — не узнавали. Наконец кто-то окликнул меня сзади: «Нуто?!» Я вздрогнул, но уже понял: мой старый товарищ узнал меня по походке, по фигуре. Я обернулся и ошеломил его своим видом. После объятий он спросил: «Ты знаешь, что случилось с твоим отцом? Он ранен».

Ничего не ответив, я побежал домой. Отец лежал в постели. Во время боев в городе он искал меня на улицах, и его подстрелил гитлеровский автоматчик. Так опечалился самый радостный день моей жизни. Но не только рана отца была тому причиной. Что-то еще безотчетно переворачивало мою душу. Все пережитое с грохотом и воем, унижением и счастьем вдруг скопом вторглось в мое существо. Я закрыл ставни своей комнаты. И среди мрака белым днем плакал в одиночестве...

Мы покинули бар, Ревелли задержался, звонил кому-то по телефону. Мы пошли по уже притихшему Турину проводить его к машине. Мы были выжаты, и никому уже не хотелось говорить. Но, проходя мимо длинного стенда, где висели оборванные плакаты с портретом Альмиранто, Ревелли остановился и сказал:

— А знаете, этот субъект два раза появлялся в Кунео. В первый раз он приехал с небольшой свитой, и мы его прогнали немедленно. Во второй раз прикатили автобусы, а в них — он сам и двести его преторианцев. Пришлось кликнуть бывших партизан. Они окружили неофашистов и заставили их убраться. В Кунео им нет места!

...Мы шли дальше по ночным улицам. Безжизненно сияли витрины, и манекены загадочно улыбались неживыми улыбками. За огромным стеклом — реклама тканей модных расцветок. Переливаются все оттенки желтого — от нежно-соломенного до резко-оранжевого. И вся эта желтая сюита переходит в последний знак осени — багряный лист. Тот, что уже бесповоротно идет под снег. И в самом деле, в глубине витрины откуда-то сверху падал снежок — легкий, невесомый, очевидно нейлоновый. Мы глядели на эту камерную смену времен года, и Ревелли произнес:

— Как долго люди ждут весны! Иногда не хватает и срока жизни.

Турин спал. Мы курили, молча шли, пока не очутились на площади у театра. Возле машины стоял высокий молодой человек. Ревелли еще издали помахал ему рукой, а когда мы сблизились, сказал:

— Знакомьтесь, это мой сын. Его имя — Марко. Я позвонил ему из бара. Посмотрите на него. Он похож на меня прежнего. И у него мое лицо — то, прежнее.

Передо мной стоял рослый красивый юноша с каштановой шевелюрой, с прямой линией высокого лба, прямым носом, выразительным очерком глаз.

Теперь я зрительно представил себе того Ревелли. В его истории не хватало внешнего облика самого рассказчика. Сейчас он будто шагнул ко мне из прошлого, как переходят из полосы мрака в круг, освещенный ярким фонарем. Я увидел его гибкую фигуру дискобола в форме сублейтенанта альпийских войск. Его розовое, молодое лицо, с доверием обращенное к старому кривляке, паясничающему на форо Империале в Риме. Увидел темно мерцающие глаза юноши, изумленно, страдальчески глядящие на распад его собственного мира. Увидел полные, полудетские губы, закушенные до крови, увидел его небритым, почерневшим от страданий в бесконечном походе из наших пределов. Увидел его, озаренного отблеском партизанских костров. И торжествующее лицо итальянского горца на улицах взятого Кунео. Но нет, тогда оно уже было другим, новым. И в нем тоже была красота, но совсем иная, та, что полна мрачного очарования и как бы говорит незнакомым людям: «Да, не проста была моя дорога в жизни. Я не однажды разбивался в кровь».

— Он учится здесь, на юридическом, — сказал Ревелли о сыне, — пишет уже дипломную работу: «Что такое фашизм. Опыт всестороннего анализа».

Мы коротко простились. Рука Нуто Ревелли была сухой и сильной.

Я вернулся в отель, поднялся в номер и долго и одиноко среди ночной пустыни города стоял у открытого окна, выходящего в мрачный колодец двора, курил и перебирал итальянские впечатления, как бродячий монах пересчитывает четки.

Кого-то я полюбил здесь, чему-то удивился, что-то навсегда поразило меня. Из сонма людей, идущих в тротуарной толпе, выглядывающих из автомобилей, встреченных в офисах и барах, в скромных или богатых квартирах и в залах клубов, четко и резко в сером провале окна выразились силуэты недавних знакомых: Карла Каппони в ореоле пышно взбитых волос, Марчелло Маточча с упрямой линией рта, улыбающийся Леонардо Ганча, его круглолицый шофер Сэрио Савино, крепко сжимающий руль на вираже, сильная рука Нуто Ревелли...

Докурил сигарету, лег спать. Завтра утром уезжаю в Милан.